Но, отдавая должное Декарту, подлинным творцом новой философии, которая должна сохраниться и в будущем, Даламбер считает Ньютона. Именно Ньютон, по его словам, наконец-то сумел сказать нечто совершенно новое, чего не было у древних[430]
. Хотя английский ученый был не чужд метафизике, в этой области он не произвел никакого переворота. Эту задачу взял на себя Локк, создавший метафизику так же, как Ньютон создал физику. «Чтобы познать нашу душу, ее идеи и ее движения, он не изучал их по книгам, так как последние его плохо просветили бы: он удовлетворился глубоким самонаблюдением; и после того, как он себя, так сказать, долго созерцал, он в своем трактате о человеческом разуме представил людям только зеркало, в котором он себя видел. Одним словом, он свел метафизику к тому, чем она действительно должна быть, к экспериментальной физике души…»[431] Даламбер заключает, что рождением новой философии мир обязан Англии, а не его отечеству.Дав такой обзор, Даламбер замечает, сколь редко преобразующие науку гении находят признание у своих современников и сколь часто их затмевают те, кого столетие спустя никто уже не вспомнит. Но время все ставит на свои места, и вот наконец философия торжествует: «Философия, следующая господствующему в наш век вкусу, точно хочет успехами, которые она делает среди нас, восстановить потерянное время и отомстить за своего рода презрение, которое ей высказывали наши отцы»[432]
.Теперь французские авторы пишут на родном языке, так что им начинает казаться, что читать по латыни им незачем. Поскольку французский язык распространился по всей Европе, им решили заменить латынь. Но в других странах в таком случае тоже нужно писать на родных языках, так что ученому следующего столетия нужно будет знать семь или восемь языков, чтобы познакомиться с достижениями науки своего времени. Так что употребление латыни было бы в высшей степени полезно. Однако от него отказались в погоне за изяществом слога. Вместе с тем, в изящную словесность проникла философия, так что от нее теперь никуда не деться. «Наш век, век комбинаторики и анализа, точно хочет ввести холодные и дидактические рассуждения в произведения, обращающиеся к чувству»[433]
.Пьер Бейль (1647–1706) стал не только первым энциклопедистом, но и первым французским философом, решительно оторвавшим историю от теологии. Недаром Э. Кассирер говорил, что Бейль сделал для понимания истории так же много, как Галилей – для естествознания[434]
. Он отказался от опоры на Библию и потребовал детального анализа всякого исторического известия. Он усомнился в способности спекулятивного разума постигать реальность как таковую, заявив, что «философы не лучше могут судить о механизме мира, чем крестьянин о башенных часах»[435]. Несколько скептическое отношение к способности человеческого разума постигать истину без помощи сверхъестественной силы всегда было присуще Бейлю и во многом определяло его взгляд на философию:Нет ни одного человека, который, пользуясь разумом, не нуждался бы в помощи бога, ибо без этого разум оказывается проводником, который сбивается с пути. Философию можно сравнить с порошком столь едким, что после того, как он разъел больную плоть раны, он начинает разъедать живое здоровое тело, разрушает кости и проникает вплоть до костного мозга. Философия сначала опровергает заблуждения, но, если ее при этом не остановят, она нападает на истины и, когда предоставляется возможность поступать, как ей заблагорассудится, заходит так далеко, что сама уж не знает, где же она оказалась, и не может найти себе пристанища[436]
.Такая фармакологическая метафора, не слишком лестная для философии, отражает скептицизм бейлевой мысли, отмечаемый многими исследователями[437]
. Бейль идет еще дальше и заявляет, что философия вообще ничего не стоит без того света, что проливает на самые трудные вопросы божественное откровение. Его дискурс в «Разъяснении о пирронистах» звучит едва ли не комично: