Но, конечно, было бы неверно представлять Кондильяка противником всех и всяческих систем. Напротив, он признает, что системы существуют повсюду, поскольку сама природа создала систему человеческих способностей и потребностей. Наши мнения непременно образуют системы, и такие системы можно найти даже у первобытных народов. Всякая правильно трактуемая наука, говорит он, представляет собой хорошо построенную систему. Системы создаются сами собой даже в тех случаях, когда люди мало задумываются над выбором принципов – ведь дурные системы создаются точно так же, как и хорошие. Систему трудно понять, если для ее объяснения выбирают синтез, но если берутся за анализ, систему легко и построить, и понять.
Однако и при таком незамутненном взгляде, уверен Кондильяк, не стоит рассчитывать на то, что отныне философия будет размеренно шагать, открывая на своем пути лишь истины. Вовсе нет, ошибки неизбежны, а истины лишь изредка встречаются на этой дороге.
Несомненно, мы очень далеки от такой просвещенной эпохи, которая могла бы гарантировать от заблуждений все будущие поколения; такого положения мы, вероятно, никогда не достигнем; с каждым веком мы будем приближаться к нему, но оно постоянно будет ускользать от нас. Время представляет собой как бы обширное ристалище, открывающееся перед философами. Истины, посеянные там и сям, тонут в массе заблуждений, заполняющих все пространство этого ристалища. Века сменяют друг друга, заблуждения накопляются; большая часть истин ускользает из рук тех, кто пытается ими овладеть, а атлеты оспаривают друг у друга призы, раздаваемые каким-то слепым зрителем[473]
.Просвещение в глазах Кондильяка – отнюдь не самая просвещенная эпоха. Напротив, оно очень далеко отстоит от просвещенной эпохи, само наступление которой проблематично. Он вновь актуализирует античное представление о философии как о пространстве, где состязаются претенденты на обладание истиной – философы. Образ, казалось бы, не очень вяжется со всем, что мы знаем о Просвещении. И тем не менее, ничто не обязывает философов той эпохи мыслить в соответствии с представлениями, тиражируемыми современными учебниками.
Клод Адриан Гельвеций (1715–1771), сын придворного врача, обучавшийся в иезуитском коллеже, был человеком весьма состоятельным (королева Мария Лещинская из чувства благодарности к его отцу предоставила ему должность генерального откупщика, дававшую годовую ренту в 300 000 ливров). Однако, занимаясь финансовыми вопросами, он живо интересовался философией и литературой. Смолоду познакомившись с сочинениями Монтеня, Лабрюйера и Ларошфуко, определяющее влияние он испытал со стороны Джона Локка. Другим мыслителем, ставшим для него ориентиром, был Фонтенель, с которым он был лично знаком. Четыре месяца в году Гельвеций проводил в Париже, по средам устраивая приемы, на которых присутствовали идеологи Просвещения. Кроме того, он переписывался со стариком Вольтером, благосклонно смотревшим на его юношеские опыты. И наконец, разъезжая по провинции по долгу службы, Гельвеций не раз гостил у Монтескьё, работавшим в то время над «Духом законов». Три великие фигуры – Локк, Фонтенель, Монтескьё – стали для него высшими авторитетами, однако их философию он переосмыслил на свой собственный лад.
Свой главный опубликованный прижизненно труд – грандиозный трактат «Об уме» – Гельвеций опубликовал в 1758 г. Иезуиты и янсенисты обрушили на нее такой шквал критики, что Гельвеций подумывал бежать из Франции, однако поддался на уговоры своей семьи и публично отрекся от своего сочинения. Сорбонна выдвинула против трактата более сотни обвинений, 1 сентября того же года книга была осуждена, парижский архиепископ Кристоф де Бомон предал ее анафеме, которую утвердил папа Климент XIII. И наконец, по приговору Парижского парламента палач публично сжег книгу вместе с «Естественной религией Вольтера».