— Швайг шен! Вос тутцах, вос тутцах!..[27] — Она стала вспоминать, когда его привезла внучка «на постой», но все дни недели перепутались, потому что она уже давно не выходила на улицу из-за этой зимы… тогда она стала вспоминать, когда приходил к Татьяне Исааковне этот шлимазл, потому что он ходил по понедельникам, средам и пятницам, но у нее снова ничего не получилось. И тогда она решила, что если сегодня придет Ада, значит, точно четверг, а этот шлимазл пришел не в свой день, чтоб он был здоров и рос большой… А когда все повзрослели, так по привычке уже так и ходили туда к этой липе возле Радзивиллов и даже говорили: «Приходи сегодня к Радзивилу»! Чужой бы испугался, что его во дворец приглашают… но чужие у них в местечке так редко появлялись… и они собирались там вечером, а возвращались всегда вместе, потому что страшно — вдруг из леса кто-то выскочит… правда, ни разу никто не выскакивал, но вдруг… и парни их провожали… может, лучше бы кто-нибудь все же выскочил, а то они были такие тихие и робкие… ох, эти парни… но ничего, все себе нашли… она опустила руки и стала смотреть в окно, потому что совсем стемнело для штопки, а за окном еще белели сугробы и чернела тропинка между ними через двор в переулок, и край соседнего дома выглядывал из-за угла. В нем зажигались окна, и она хотела уже крикнуть Гершелю, чтобы он тоже зажег свет — он так любил залезать на стул и щелкать выключателем — когда хлопнула входная дверь, и за стенкой послышались голоса. Бобе замерла, прислушиваясь, и вскоре оттуда донеслось: а-а-а-а-аааа-а.
«Точно! Значит, четверг, слава Богу, Ада пришла!» — Потом мимо двери ходила взад и вперед Татьяна Исааковна, — она ее по шагам за двадцать лет хорошо выучила, — потом за стенкой пили чай. Уже совсем стемнело, и надо было посмотреть, что делает ребенок, и накормить его, но бобе замерла в предвкушении своего счастья и тихонько позвала:
— Гершель, иди ко мне, маленький, гей цу мир гихер, май шейнкайт![28] И не успела она договорить, как с первой фразы, долетевшей из-за стенки, ей сдавило горло, и слезы сами покатились из глаз. «Афн припетчек, брейнт а файерел…[29]» Готеню, готеню, куда это все улетело… и где ее Гершель лежит? Кто найдет его могилу после этой войны, когда там шли танки, и говорят, что все местечко так сожгли, что нельзя было найти, где шла улица… и замок их сожгли… их! Радзивила, конечно, но все равно сожгли, разграбили, такой красивый замок… и они там пели «Афн припетчек»…
— Гершель, Гершель, ду герст? Гей шен цу мир гихер![30] — А за стенкой возвращалось время, и Ада не замечала, и не могла знать даже, как она переносит в другой мир эту старую женщину с ее огромной долгой жизнью, в которую уместилось столько! Сколько-столько? — «але киндерлах лерн алеф — бейс![31]» Голос доносился легко и свободно через перегородки, которыми разделили комнаты в старом барском особняке, превратив его, как называли в народе, в клоповник. Но весь этот, заселенный по непонятной прихоти судьбы одними евреями этаж, замер и, если не вслух, то про себя плакал от счастья, что сегодня, в эти страшные годы можно было услышать родную с детства еврейскую песню и вместе с ней перенестись назад. Можно было приоткрыть тихонько любую дверь, и никто бы не оглянулся, только сказал «тссс!» и подвинул вам стул, чтобы вы сели и не мешали. «Гедейнкт же киндерлах, гедейнкт же таере![32]» — Пела Ада, и слезы уже ручьем катились по щекам бобе, и она часто и громко вздыхала.
— Бобе, бобе, что ты? — подскочил Гершель, и она, прижав его к себе, только прошептала:
— Зиц штилер гейд унд швайг, нареле![33] Я не плачу, это все Ада… вот слушай, слушай, и она пропела вместе с певицей следующую строчку: «Вос ир лерент уйс!» Все, что вы выучили, — перевела она!
— Что выучили? — переспросил Гершель.
— Все! Тихо! — оборвала его бобе и прижала к себе. — Но послушать спокойно им не дали. Вернулась дочь с работы и включила свет.
— Что такое, мама? Что случилось? Ты опять расстраиваешься — тебе нельзя волноваться, я тебе как врач говорю! — Бобе опустила голову и стала сматывать клубки штопки. — если у нее, правда, будет концерт в зале, я тебе куплю билеты и на такси отвезу! Что случилось?!
— Ничего! Это моя молодость плачет — старости уже ничего не нужно… но хорошо знать, что не всех убили, зарезали и сожгли… она уцелела и не боится, а может, и боится. Когда всех в театре пересажали, и его закрыли, она еще совсем молодая была, и до нее руки не дошли просто — я старая еврейка, но не идьетка… театра нет.
— Мама, люди устали бояться…
— Устали? Слава богу, твой отец во время умер и не видел всего этого… как это артист может стать шпионом, если он поет…
— Ты накликаешь на нас! Тебе мало было…
— Да. Аваде, конечно. Чтобы дома нельзя было говорить на своем языке…
— Можно, можно… но китайцы говорят, что не надо дразнить дракона…
— Откуда ты знаешь, что говорят китайцы, если ты уже забыла, что говорят евреи!?
— О! Они уже столько наговорили, что на всех хватит!
— Таки, слава Богу, что твой отец умер!