Не помню, видел ли я когда-нибудь более безрадостную картину, чем вид этих двух серых шеренг, выставленных на позор, пока кто-то зачитывал решение суда, а затем медленно забили барабаны и церемония началась.
На своем веку мне довелось присутствовать на стольких экзекуциях, что всех я уже и не упомню и в большинстве своем они мне нравились. Есть что-то захватывающее в казни через повешение или порядочной порке, а когда я впервые увидал, как человека разорвало выстрелом из пушки — это было в Кабуле — то, помню, не мог отвести глаз от этого зрелища. Я замечал также, что большинство благочестивых и гуманных людей, всегда стремятся при этом занять самые удобные места и, даже делая вид, будто они огорчены и шокированы увиденным, стараются все же не пропустить ни одной интересной подробности. Но то, что произошло тогда в Мируте, превосходило все увиденное ранее — и весьма отлично от всех экзекуций, которые я помню. Обычно эти мероприятия вызывают возбуждение, страх или даже экзальтацию, но здесь была только мрачная депрессия, которая словно окутывала весь обширный плац.
Под медленную барабанную дробь
Затем началась заковка в кандалы. Группы оружейников, каждую из которых возглавлял английский сержант, переходили от одного осужденного к другому, надевая на их лодыжки тяжелые цепи; быстрый перестук молотков и барабанный бой сливались в жуткую мелодию: клинк-клан-бум! Клинк-клан-бум! — к которой присоединилось тонкое подвывание откуда-то из-за рядов туземной пехоты.
«Заставьте этих проклятых нытиков замолчать!» — крикнул кто-то из офицеров, другой пролаял приказ, раздалось несколько слабых вскриков и вой стих. Но тут его подхватили сами осужденные; некоторые из них стояли, другие, плача, присели на корточки в своих цепях. Я видел, как старый Сардул, стоя на коленях посыпал свою голову прахом и бил кулаком по земле; Кудрат-Али стоял по стойке «смирно», глядя прямо перед собой; мой сосед по койке, Пир-Али, который, к моему удивлению, также отказался взять патроны, — что-то злобно бормотал стоящему рядом солдату; Рам Мангла потрясал кулаком и что-то кричал. Шум, доносящийся из серых шеренг, все усиливался и старший
— Клянусь Иисусом, вот черномазый ублюдок, которого я с удовольствием примотал бы к жерлу своей пушки! Далеко бы разлетелись его потроха, а, Пэдди?
— Ага, — ухмыльнулся его приятель, переминаясь с ноги на ногу, — ты прав Майк, паршивое это дело. Чертовы черномазые! Плохо дело!
— Когда секут до крови, видок похуже, — заметил Майк, — изнеженные сволочи, послушай только как они скулят! Когда б их пороли в этой их черномазой армии, они бы еще не так хныкали — зато если бы они время от времени полировали друг другу задницы, им бы и в голову не пришла вся эта глупость с патронами. А вместо этого их только припугнули да заковали в кандалы. Что меня бесит — когда секут меня, англичанина, эти свиньи могут себе стоять и ухмыляться, а стоит только оборвать с них пуговицы — так тут же распускают слюни, как сопливые дети! [XXIII*]
— Да уж, — протянул другой, — отвратительно. Печально, печально.
Полагаю, для жалостливого человека это так бы и было — трагический вид этих созданий в своих бесформенных лохмотьях, с кандалами на ногах; кто-то плачет, кто-то молит, некоторые стояли с безразличным видом, но большинство были просто раздавлены стыдом — а перед фронтом Хьюитт, Кармайкл-Смит и остальные офицеры верхом, не моргая смотрят на все это. Я отнюдь не мягкосердечен, но именно тогда я испытал сложное чувство. «Ты, Хьюитт, делаешь ошибку, — подумал я, — все это принесет больше вреда, чем пользы». Похоже, он не понимал этого, но он задел их гордость (может, у меня самого ее и немного, но я могу различить это качество в других, а играть с ней небезопасно). Но даже сейчас можно было заметить угрозу в мрачных взглядах туземной пехоты; они также чувствовали стыд — за эти кандалы, за плачущих и стенающих осужденных, за старого Сардула, который с трудом разыскал в пыли одну из сорванных с его мундира пуговиц и прижимал ее к груди, а слезы текли по его морщинистому лицу…