Его мадонны отрекаются от своей весны. Но при этом притворяются, будто совсем по-земному счастливы, будто достигли свершенья. И даже хочется верить, что они родили Спасителя в муках. Но эта ложь делает их суровыми и лишает их женственности, и они одним движением, с силой вырываются за пределы девичества и материнства к какому-то упрямому героизму.
Микеланджело, поскольку он не обрел Лета, часто вообще переходил за его границы. А его соперники и подражатели всей своей бездарностью подтверждают тот упадок, о котором гений возвестил столь отчаянным воплем.
Давешний вечер еще успел дорасти до двух добрых бесед, столь близких моим настроениям и мыслям, что мне хочется коротко записать их. Примерно в половине шестого, посреди моих размышлений о Микеланджело, ко мне зашел г-н К. Я же не сразу смог отвлечься от того, чем с такой отрадой и прилежанием занимался после обеда, продолжая думать и говорить об этом, и в конце концов стал в общих чертах разворачивать перед ним идею того летнего искусства наших дней, что должно стать завершением Весны кватроченто. Этот интеллектуально осторожный человек загорелся ею, и мне пришлось изо всех сил сдерживать душевный пыл, вложенный мною в свои мысли, дабы моя лекция не перешла все границы. Я проговорил без передышки, наверное, часа два и искренне обрадовался, заметив по блеску его глаз и сердечному участию, с какими он слушал меня, что речь моя возымела успех. — Как мне хочется поскорее очутиться рядом с Тобой — ведь я обнаружил в себе то, о чем Ты еще не знаешь: новую огромную ясность, дающую моему языку и силы, и избыток образов. Теперь я часто ловлю себя на том, что прислушиваюсь к самому себе и с изумленным уважением учусь у собственных слов. Глубоко во мне нарождается то, что стремится к людям поверх этих страниц, поверх моих любимых стихов и поверх всех моих творческих замыслов. Я словно бы чувствую потребность говорить — сейчас, в мгновения силы и ясности, когда из меня звучит нечто большее, чем я сам: мое блаженство. Я словно чувствую потребность обратить в новую веру всех нерешительных и колеблющихся; ибо во мне больше силы, чем я могу вместить в словах, и этой силой я хочу освободить людей от отвратительного страха — состояния, из которого я вышел. И вероятно, по мне это заметно; ибо нынче, когда около девяти вечера я отправился на прогулку к морю с моей русской соседкой, та доверилась мне в столь красивых недомолвках, что я испытал что-то вроде отцовских чувств — желание защитить слабого. Я говорил и говорил, начав как раз с того, на чем остановился в разговоре с г-ном К. Выходило так, словно я перевожу на слова только широкое звучание одинокого лунного моря, что раскинулось рядом с нами, а мы оба были его слушателями. Я говорил: — Вам надо бы обрести доверие ко всему, найти место, достаточно просторное для вашего внутреннего богатства. Иначе вы пройдете мимо жизни и мимо самой себя. А было бы жаль! Ведь и в том и в другом так много подлинных сокровищ! Оставьте же родину. И не просто на шесть-семь недель. Оставьте ее совсем. Это совершенно другое дело. В небольшую поездку вы и берете с собой немногое. Вы отбираете самое нужное, а в итоге на месте чего-то недосчитываетесь. Пусть не самого важного, а чего-то приятного — образа, книги, воспоминания. Это, может быть, мелочь, которую дома вы едва замечали. А теперь ее вам не хватает. Так же обстоит дело с духовным багажом и с душевным запасом: вы берете с собой на шесть-семь недель лишь самонужнейшее. Вы приезжаете на чужбину и остаетесь всему чужой, потому что у вас с собой нет столько родины, чтобы широко расстелить ее вокруг себя. И вот вы чувствуете себя ограниченной: когда в далекой стране вам и впрямь встречается то, что требует от вас многого, требует от вас — вас самое, тогда оказывается, что вы не захватили с собой себя и в самом деле думаете: «Зачем? Ведь завтра я все равно вернусь к привычному»…
Я говорил еще о многом другом, чего уж и не упомню, а потом сказал:
— Хотелось бы мне показать вам что-нибудь здесь, в этой стране, и чтобы это было как подарок, который получаешь от какого-то чудесного народа и, трепеща в изумленном восторге, говоришь: «Боже, какие там вещи!» Вот мне и хочется показать вам что-нибудь похожее.
Когда мы около половины одиннадцатого подошли к воротам, молодая женщина спросила:
— А вам не кажется, что это будет неженственно?