Греков облегченно вздохнул и перекрестился:
— Ну, тогда слава Господу. А я черт–те что про тебя подумал. И ты помолись Господу Богу, Емеля, в сорочке, видать, сродился ты: ни рана тяжелая на смерть не обрекла, ни хворь черная!
Атаман доверительно коснулся руки больного:
— А что, ты и впрямь на помершего императора похож. Мне доводилось покойничка еще живым лицезреть! Ну давай не хворай, Емеля, а мне пора ужо.
Проводив Грекова взглядом, Пугачев облегченно вздохнул. Его внимание вдруг привлек всхлип с соседней кровати. На ней лежал ожидавший выписки молодой артиллерист Фома Гусев. Емельян дотянулся до него рукой и участливо окликнул:
— Ты чего, хнычешь, что ль?
Фома сел в постели, он хотел что–то сказать, но губы его затряслись и выдавили непонятные звуки. Пугачев решил — лихорадка! — и тронул было лоб парня, чтобы определить, есть ли жар, но Гусев грубо оттолкнул его руку и с озлоблением, готовым прорваться слезами, закатал штанину и выставил ногу с небольшими бурыми пятнами.
— На–ка вот, подивись.
— Лекарю о том обскажи и еще лечись, — посоветовал Пугачев.
— Говорил уже, — буркнул Фома.
— И что?
— Козел он безрогий, а не лекарь!
Пугачев никогда не видел Фому таким возбужденным и несдержанным. Он с любопытством разглядывал его и слушал его злые, порывистые слова.
— Домой хочу, в отпуск. Не хочу больше торчать в этой вонючей яме! А козел этот лекарь, чтоб пуля ему промеж рог угодила, мне и говорит: «Что ты, что ты, у тебя легкая форма…» Так что должен я, видишь ли, ждать, когда форма, будь она неладна, будет тяжелой? Насрать я на всех хотел…
Пугачеву было противно и одновременно жаль его. Он успокаивал Фому как умел. Но, успокоившись, тот сказал упрямо:
— Пущай делают со мной что захотят, но я здесь, на войне, больше не останусь. И олух я царя небесного, что не утек отсюда еще осенью.
Вечером все население госпитального барака долго пробовало успокоить Гусева. Но Фома не слушал никого. Он был таким, каким его еще никто не видел за время лечения: он ругался, матерился, орал, а на глаза наворачивались слезы.
Тогда Пугачев, побледнев от гнева, скинул с себя одеяло и показал Гусеву ноги в цинговых пятнах.
— Ну что? И мне теперь реветь зараз с тобою?
Фома смотрел на ноги Емельяна. Затем, отвернувшись к стене, накрыл голову подушкой и затих.
А утром его нашли висящим у входа в барак.
— Эх ты, придурь! — вздохнул Пугачев и, словно ничего не произошло, лег снова спать, закрывшись с головой одеялом.
13
Оренбургский военный губернатор — генерал–поручик Иван Андреевич Рейнсдорп, слушал доклад председателя Следственной комиссии полковника Неронова. К полковнику губернатор относился с прохладцей. Иван Андреевич смотрел на председателя комиссии и силился понять: откуда вдруг в этом изысканно–вежливом и всегда чуть ироничном столичном офицере взялась такая хватка?
— Вот так все и выглядело, — закончил доклад полковник и вложил лист в кожаную папку.
Но губернатора, который ровным счетом ничего не понял, подобное повествование отнюдь не удовлетворило.
— Постой, давай сначала, — сказал он. — Когда, говоришь, казаки взбунтовались?
— Тринадцатого января сего года, — без запинки ответил Неронов.
— А ты сам сюда, в эту помойку, напросился?
Полковник поморщился. Ему не понравились вопрос и тон, которым он был задан. Но он заставил себя улыбнуться и четко, по–военному, ответить:
— Так точно. У меня были на то причины.
— А какова причина бунта казаков яицких?
— Так я же докладывал только что! — удивился Неронов.
— То было по–казенному. А я вот хочу послушать по–простецкому и более понятному!
Но до Ивана Андреевича все еще не доходило, почему императрица прислала именно Неронова. А этот хлыщ столичный хоть сам–то понимает, куда попал? Губернатор внимательно осмотрел форму полковника: новенькая, а с ножен сабли свисает крепкий узел из желтой хлопчатобумажной тесьмы вместо блестящей золотой канители; но при этом мундир как с иголочки, без единого пятнышка.
— Так что? Почему казаки взбунтовались–то?
— Давно у них назревало, — пожав плечами, перешел с казенного на нормальный тон Неронов. — Еще с 1762 года. Атаман Меркурьев со старшиной Логиновым разошлись во взглядах, и потому казаки яицкие тоже разделились. Те казаки, что Меркурьева поддержали, помалкивали. А кто занял сторону старшины, так те все жаловались на притеснения разные от канцелярии, учиненной в войске правительством!
— А на что жаловались? — полюбопытствовал губернатор.
— Так я ж… — Неронов спохватился, откашлялся и продолжил: — Жалованье недоплачивали, налоги выдумывали, да и права и обычаи рыбной ловли как будто поурезали. На жалобы чиновники не реагировали!
— И что, за то и бунтовать вздумали? — усмехнулся губернатор.
— В тысяча семьсот шестьдесят шестом году генерал Потапов, а в шестьдесят седьмом генерал Черепанов усмиряли казаков. Многих примерно наказали.
— Видать, мало наказали, раз снова бучу поднимают. — Иван Андреевич наконец–то указал Неронову на стул: — Присаживайтесь, полковник. По глазам вижу, что вам еще есть о чем мне сказать.