Выходя от них, Местоимение отдает себе отчет, что при известной пикантности все происшедшее все ж таки досадное и отчаянно нелепое приключение. Тем более, что при прощании пришлось выслушать, как супруги любят друг друга, как за вею жизнь ни на минуту не расставались, как едва Соломон покинул ее однажды по служебному поводу, она тут же ринулась за ним следом, а также дать страшную кавказскую клятву, что ни при каких обстоятельствах о случившемся никто никогда не узнает. Нам достает юмора увидеть во всем и комическую сторону, но, шагая восвояси кратким путем, что указал хозяин, мы представляем-таки себе вчерашних застольных молодцев верхами и с шашками наголо. Кони горячи. Впереди других Соломон в бурке и высокой черкесской шапке. Кажется, он грозит волосатым указательным пальцем, — и все опускается на дно неглубокой памяти, ибо мы, если вы помните, молодой поэт, нам никак невозможно отказаться от путешествия, приключения и бокала вина (профилактика молодого вдохновения), так что натюрморт был прост, Соломон, два яблока да увядшая кисть…
Слякотной московской осенью мы получаем открытое письмо с бестактными пожеланиями в честь праздника Великого Октября. В негодовании от провинциальных замашек корреспондентов, мы отвечаем, мол, рады, что супруги живы-здоровы, пожимаем крепко мужественную руку Соломона и просим расцеловать очаровательную половину. Вскоре приходит другое письмо. Разворачиваем, читаем:
«Прости меня, — читаем мы, — но я обращаюсь к тебе потому, что нет больше человека, кому я могу рассказать, как мне тяжело». Местоимению промолчать бы, но мы испытываем чувство самодовольства. Как ни крути, но постыдно служить искусственным пенисом для ублажения пресытившихся друг другом супругов. Так же выходит, что нам удалось проявить известный мужской шарм, оставить послевкусие, как говорят виноделы. И вот мы пишем длинное галантное письмо в духе старинных эпистолярий, благо сноситься с дамами не приходится иначе как по телефону. Результат, однако, должен бы заставить задуматься. «Единственный мой, — получаем в ответ мы (и мыслимо это только в российской опере), — ты добр, и ясен, и чист, а я недостойна тебя, я знаю. Но выслушай: у меня было лишь двое мужчин за всю жизнь — ты и он. А кажется — ты был один». И дальше: «Соломон стал ужасен, ужасен. Похоже, он болен, он — в депрессии. Он никогда не был ревнивцем, но теперь я боюсь оставаться с ним наедине. Видел бы ты его глаза».
«Он тогда же сделал отпечатки, — читаем в следующем послании, — и, запершись ото всех, часами рассматривает их. Я боюсь за него, он может сойти с ума. Но и жалости во мне нет, лишь ожесточение, я люблю, люблю тебя, только о тебе могу думать и мечтать, а он мне
«Иногда я думаю о детях, — писала она нам, — и мне становится холодно, кажется, я не люблю их, как не люблю Соломона. Все чужое вокруг, и только твое лицо я хотела бы видеть». И, наконец: «Вчера он ударил меня. Мне стыдно писать, как я жила все это время. Сына я пока оставляю здесь, а мы с Китино уезжаем на север к маме. Буду проездом в Москве. О, если бы я могла хоть на секунду взглянуть в твои глаза. Я была бы счастлива…»