Двойственность полов не является двойственностью в том же смысле, что и Аполлон с Дионисом: Аполлон и Дионис воплощают противоположные побуждения, тогда как мужское и женское начала представляют противоположные аспекты одного и того же побуждения. Ницше мыслит Аполлона и Диониса не как явления, а как «принципы», и в этом качестве их можно описать только метафорой:
«Аполлон, как бог всех пластических сил, есть в то же время и бог, вещающий истину. Аполлона можно назвать великолепным, божественным образом
Художник «имитирует» видения или опьянение или, в редких случаях, и то и другое вместе:
«Относительно этих непосредственных состояний природы каждый художник является только «подражателем», и притом либо аполлоническим художником видения, либо дионисийским художником опьянения, либо, наконец, – как, например, в греческой трагедии – художником и опьянения, и видения одновременно» (РТ, 2).
Аполлоническое искусство – это искусство масок; не в силах вынести лица действительности, художник надевает на него маску «иллюзий». Это распространяется и на Олимпийский пантеон.
«Тот же инстинкт, который нашел свое воплощение в Аполлоне, породил и весь олимпийский мир вообще… Какова же та огромная потребность, из которой возникло столь блистательное собрание олимпийских существ?.. Грек знал и ощущал страхи и ужасы существования: чтобы иметь вообще возможность жить, он вынужден был заслониться от них блистающим образом-видением – олимпийцами… Где бы мы ни сталкивались в искусстве с «наивным», мы вынуждены признать наиболее мощное действие аполлонической культуры, которой всегда приходится сначала опрокидывать царство титанов и убивать чудовищ и при посредстве могущественных и радостных иллюзий одерживать победы над ужасающей глубиной миропонимания и болезненной восприимчивостью к страданию… Гомеровская «наивность» может быть понята лишь как совершенная победа аполлонической иллюзии…» (РТ, 3).
Мысль – от Шопенгауэра, храбрость – от Вагнера; собственно от Ницше – язык сражения: «опрокидывать царство титанов и убивать чудовищ и… одерживать победы над… страданиями». Покоем кажется – и в наиболее успешных случаях действительно оказывается таковым – преодоление конфликта и одержание победы: это по-ницшеански. Но такое представление все же связано с сомнительным дуализмом: казалось бы, Дионис символизирует реальность, которую греки выдерживают с трудом, находя ее слишком болезненной; но есть и такая «реальность» – Аполлон, – которая способна все преодолеть, став ее частью; и, тем не менее, он возражает против такого решения. Мир по-прежнему являет собой волю и представление.
Теорию Ницше о становлении и падении трагедии можно свести, по существу, к нескольким кратким цитатам:
«Драма – это аполлоническое воплощение дионисийских прозрений и сил» (РТ, 8).
«В древнейшей форме греческой трагедии существовала непреложная традиция изображать только страдания Диониса, так что подавляющую часть эпохи Дионис был единственным героем. Но с равным основанием можно утверждать, что вплоть до Еврипида Дионис никогда не переставал быть трагическим героем, напротив, все знаменитые персонажи греческой сцены… суть лишь маски того первоначального героя Диониса» (РТ, 10).
Величие Эсхила и Софокла состоит в том, что они воплотили Диониса в аполлонической форме. Их усилия были разрушены Еврипидом:
«Греческая трагедия умерла, покончив с собой, вследствие неразрешимого конфликта. [Еврипид боролся против Эсхила и Софокла] не полемикой, но как драматический поэт, который выдвинул
«Изгнать из трагедии этот изначальный и всемогущий дионисийский элемент и построить ее заново на основе недионисийских искусства, обычая и философии – такова… цель Еврипида… Еврипид был в определенном смысле всего лишь маской: божество, говорившее через него, не было ни Дионисом, ни Аполлоном, это был совершенно новый демон, имя которому
«Верховный закон [ «эстетического сократизма»] гласит приблизительно так: «Что должно называться прекрасным, должно быть также разумным», – как параллель сократовскому: «Только знающий добродетелен» (РТ, 12).