А он как стоял привязанный, так и остался, только голову склонил немного набок. Его отвязали, бросили в яму. И сразу страшно стало. Кругом тут гиены завыли — они всегда воют, когда слышат, что человека убивают, всегда воют. А нам стало всем стыдно. Командир все отворачивается, а мы сами-то все винтовками заслоняемся. Стыдно в лицо посмотреть. Пришли в казармы, а товарищи-то и кричат: «Эх вы, головорезы, вам только связанных и стрелять!» И дразнили они нас с тех пор завсегда и проходу не давали. А что мы тут? Приказали стрелять — и стреляй, не то самого пристрелят, как собаку: полурота-то сзади выстроилась ведь не в шутку. И я не мог никак успокоиться, все меня совесть-то мучила. А за что я его все-таки убил? Что он мне сделал плохого-то? И очень уж было тяжело, а особенно ежели товарищи напомнят. Только я это на исповеди батюшке все и рассказал: так и так, говорю, батюшка, человека убил, и душа спокою не имеет. А он и говорит мне: «Эх ты, глупый ты человек! Принимал ты присягу-то аль нет?» —‘ «Принимал», — говорю. «Ну, так чего же, — говорит, — тебе и беспокоиться? Разве там не сказано, чтобы убивать врагов внутренних и внешних?»
Обо всем этом думает Фурманов беспрестанно. Как хочется с кем-нибудь поделиться мыслями своими, посоветоваться. Написать об этом Наташе? Она (как ни горько сознавать это) не поймет его. Написать матери?.. Он часто и много пишет ей. Но не об этом. Не хочет ее беспокоить.
С прибытием поезда в Закавказье работы с каждым днем становится все больше. Фронт уже близок. Идут кровопролитные бои.
«Сегодня было масса работы, до усталости, — пишет он матери из Тифлиса, — привезли более 1000 раненых…»
19 января 1915 года — знаменательный день в жизни Фурманова. В этот день он знакомится со своей будущей женой Анной Никитичной Стешенко.
Аня Стешенко родилась в Екатеринодаре в рабочей семье. На Кубани провела она детство свое и юность. В самом начале войны окончила краткосрочные курсы и в качестве сестры милосердия попала на турецкий фронт, в тот же санитарный поезд, где служил Митяй. Ее нельзя было назвать красавицей. Наташа Соловьева, пожалуй, была красивее. Но… таких глаз, как у Ани, Фурманов не встречал никогда. Он увидел ее неожиданно в палате, при обходе раненых, у койки тяжело контуженного артиллериста. И ему показалось, что в огромных влажных глазах сестры находят отражение все страдания человека, и любовь к нему, и стремление помочь, и уверенность в том, что она сумеет помочь, и какая-то неразгаданная пытливая мысль.
А она, увидав его впервые, точно остолбенела.
— Мы еще не сказали друг другу ни слова, — рассказывала мне впоследствии Анна Никитична, — а я уже решила, что мы больше никогда не расстанемся, что это судьба. Если бы ты знал, как он был тогда хорош. Впрочем, таким он и остался всю жизнь.
Он не хотел называть ее, как все, «Аня»… Он выдумал для нее имя «Ная». И нам, друзьям Фурмановых, всегда казалось, что иначе ее и нельзя было называть.
И все, что связывало его в былые годы с Наташей, отошло куда-то в далекое прошлое. Хотя, всегда честный с самим собой, Фурманов решил обо всем написать Наташе и, может быть, если придется побывать в Иванове, встретиться и в последний раз поговорить по душам.
Теперь впервые рядом с ним был друг. Друг верный, настоящий, с которым можно было делиться раздумьями и сомнениями своими, который понимал его и почти во всем разделял его мысли, чувства и взгляды.
С каждым днем становились ощутимее противоречия этой братоубийственной бойни. С каждым днем росло солдатское недовольство.
Особенно тяжелыми и кровопролитными были сарыкамышские бои. Фурманов сам побывал впервые на поле боя. Здесь, в Сарыкамышских горах, отдавали свои жизни и русские и турки. Оттуда, из-под Сарыкамыша, санитарный поезд отвозил раненых в Тифлис, Баку, Батум, Эривань.
«Я был на Сарыкамышских горах, — писал он в дневнике. — Печальная картина, масса трупов раскидана по склону, а у Нижнего Сарыкамыша человек 100–120 просто свалено в кучу и до сих пор еще не убрано, а тому делу уже несколько недель…» «…Кому-то, за что-то отдали свои жизни, кому-то принесли свои жертвы. А жизнь течет, совсем не просит их и только изумляется человеческой жестокости, человеческому неразумию… Шла она и будет идти своим путем. Слишком мало эти жертвы ускорят ее тяжелый ход. Эти жертвы не добровольные жертвы, а потому и кровь их не очищает. Другое дело, когда целые кадры идут за идею, за святое дело, за ясно осознанную возможность достижения, тогда на крови павших бойцов создаются колонны молодой, новой жизни».
Теперь уже лейтмотив всех дневниковых записей — разочарование, развенчание всех тех иллюзий, с которыми ехал на фронт.
«Ехали сюда, словно окрыленные…ждали простора истомленной душе, ждали полного утоления. И что мы нашли? Пустую, скучную, разлагающую жизнь…»