К общей толпе примыкали и гимназисты и студенты Московского университета.
Среди них оказался и Дмитрий Фурманов. Сначала общий шовинистический угар отравил и его. Ему казалось, что вот оно, наконец, то святое дело, в котором он должен принять участие, которому должен отдать все силы свои. Спасти свою страну от германского нашествия. Пойти в народ и разделить трагическую судьбу его.
Но первая же манифестация у памятника генералу Скобелеву глубоко разочаровала Дмитрия, показала всю изнанку этого мнимого патриотизма.
Нет, не по пути ему было с этими жирными, горланящими охотнорядцами. Он еще принимал лозунг «за отечество» Но — за веру? За какую веру?.. За царя? За этого туполицего рыжебородого офицера, о котором он так язвительно писал в своем дневнике?..
Но рассказать об этом гнетущем своем впечатлении он мог только единственному другу своему — дневнику.
Вернувшись после манифестации домой, он записал взволнованно и горько.
«Был я в этой грандиозной манифестации Москвы 17 июля, в день объявления мобилизации. Скверное у меня осталось впечатление. Подъем духа у некоторых, может, и очень большой, чувство, может, искреннее, глубокое
Как ярко ощущается в этой замечательной зарисовке Фурманова талант будущего автора «Чапаева» и «Мятежа», с его умением и описать многообразие толпы, и проникнуть в психологию отдельных характеров, и высказать свое авторское критическое отношение к ним, и сказать о сложных нюансах своих собственных чувств и переживаний.
«Может быть, — размышляет Фурманов, — где-нибудь в глуши, на чистоте и глубоко чувствуют обиду славян, но эти наши манифестации — это просто обычное, любимое проявление своевольства и чувства стадности. Вы посмотрите, как весело большинство идущих. Ведь вот музыка только что кончила гимн — какой-то дурак крикнул: «Пупсика!» И что же: засмеялись… Разве это чувство? А этот вот чудак, что повесил шляпу на палку и высоко мотает ею над головой, — что он чувствует? Ведь он хохочет своей забаве… И встреться какое-нибудь зрелище на пути — непременно забудут свою манифестацию и прикуются к нему — во всем, во всем только жажда обыденной веселости и свободного размаха. Вон навстречу, прорезая толпу, идет чин; он уже знает заранее, что ему будут громкие приветствия, если он сделает под козырек и улыбнется… Он так и делает — и ему чуть не хлопают… А все эти требования: «Шапки долой!», «Вывески долой!» — ведь это не по чувству, не по убеждению, а по хулиганству все творится. Я слышал и видел, кто тут командует. Глупо, чрезвычайно глупо… Может, тут и есть высокий момент в этой манифестации, но момент — и только. Дальше одна пошлость и ложь. Я оскорбился этим извращением такого высокого чувства, как любовь к славянам.
Подло, гадко было в эту манифестацию…»
Профессор Н. Ф. Бельчиков, бывший тогда студентом Московского университета, рассказал нам, что с лекцией, восхвалявшей войну, выступил в богословской аудитории профессор философии и права князь Евгений Трубецкой. Его милитаристскую пропаганду поддержали и декан историко-филологического факультета профессор Грушко и ректор профессор Любавский.
— И вдруг, — вспоминает Н. Бельчиков, — один из студентов, стройный юноша, попросил разрешения у председателя задать вопрос профессору. Он быстро поднялся на трибуну и стал говорить о том, что в своей лекции профессор обошел молчанием некоторые вопросы, и, в частности, вопрос: а полезна ли эта война народу? Студент раскрыл книгу, бывшую у него в руках, и прочел отрывок из «Очерков гоголевского периода русской литературы» Чернышевского, где автор говорит об изучении любого вопроса всесторонне. В примечании к этому рассуждению, добавил студент, Чернышевский пишет о необходимости конкретно решать вопрос о пользе или вреде всякого явления, всякого события…