Помалкивала Глафира, ничего не говорила мужу, чтоб не огорчать его, не накликать еще худшего. Но Евдоким и сам чувствовал: неладно с дочерью, как чужая в их доме. А ничего не мог поделать. Не рад был затеянному разговору — Люда обвинила его в том, что забыл ее покойную мать ради чужой женщины. И лишь успокаивал Глафиру:
«Не зважай. Воно ж ще дурне. Переказиться».
Нет, не сбылась надежда Евдокима. После его отъезда совсем не стало с Людой никакого сладу. Отчужденно встретила предложение бежать из Крутого Яра. Обмолвилась было Глафира, что небезопасно девушке оставаться одной, что до беды не далеко — даже слушать не захотела, зло кинула в ответ:
«Не вам меня учить!..»
И вот уходит Глафира, уносит тоску и страх за нее, за Люду. Случись с ней что в страшной коловерти — каково будет ей, Глафире? Что скажет Евдокиму? Чем оправдается? Тем, что себя спасала ради того, чтоб сохранить детей? А Люда разве не ребенок? Взрослый, строптивый, чем-то озлобленный, во многом непонятный, но тоже ребенок. За нее Глафира в ответе так же, как и за остальных. Если с ней случится беда — не простит себе Глафира, никакие оправдания не помогут...
Притих Крутой Яр, затаился, словно надеясь остаться незамеченным, обойденным и нетронутым военным вихрем. Только не схорониться ему. Нет. Стоит на виду, схваченный огненным обручем. На западе в полнеба полыхают зарницы. Но это вовсе не отсветы далекой грозы, а вспышки орудийных залпов в ночи. Позади — зарево пожарища освещает другую половину небосклона. Горит Югово. Мучительно и долго умирает город. Взрывы сотрясают напряженную тишину, и черный дым клубится на осеннем ветру.
Подступает к Крутому Яру война. Все ближе, явственней слышен ее угрожающий рык, будто против этого беззащитного клочка земли ополчилось зло всей планеты, будто на нем сосредоточилась вся существующая в мире ненависть.
И замер Крутой Яр, оцепенел, оставшись один на один с надвигающейся бедой.
Глафира тяжко вздохнула, пересадила Димку на другую руку, заторопила нахохленных, сгрудившихся возле нее детишек:
— Идемте, милые. Идемте, мои горобчики...
2
Поезд уходил все дальше от Алеевки, прячась в складках местности, ныряя в посадки, петляя на закруглениях, словно путал следы. Мелькали телеграфные столбы с онемевшими, кое-где оборванными проводами. Маячили ослепшие светофоры. Не пели рожки будочников, не развевались на ветру их флажки. И не проносились с грохотом встречные поезда. Безлюдье. Будто все вымерло на этой еще недавно такой шумной, такой оживленной магистрали.
Тимофей вел состав, надеясь лишь на интуицию. Он настороженно всматривался вперед, готовый к любой неожиданности. На душе было горько, тяжко, тревожно.
Отчисленный из Промакадемии, Тимофей возвратился домой и снова пошел в депо. Однако к нему уже не было прежнего отношения. Встретили холодно. Почти все его бывшие ученики уже водили паровозы серии «ФД». Его же послали на «эховский». И не в поезда, а вывозить песок из алеевского карьера. Работа — не бей лежачего. Пригонит платформы или пульманы и ждет, пока загрузят. Потом в товарный парк их доставляет. И опять отстаивается, покуда подготовят новую партию порожняка. Больше небо коптит.
А совсем рядом кипела иная жизнь. На Ясногоровку и в противоположную сторону — на Гришино — спешили поезда — нетерпеливые, порывистые, и их горячее дыхание обдавало Тимофея, кружило ему голову. Им давали «зеленую улицу». Тимофей ждал на выходе железнодорожной ветки, вклинивающейся в магистраль, уступая дорогу, и смотрел вслед с восхищением и грустью, как смотрят на улетающих вдаль журавлей.
Мучительно долго тянулся первый день. Тимофей хмурился, молчал. За всю смену, может быть, и сказал своему помощнику Иллариону Чухно каких-нибудь десяток слов. А после работы даже будто с радостью согласился «обмыть» упряжку.
Они пришли в буфет, заказали по двести граммов водки, по кружке пива. Но и выпив, Тимофей не мог избавиться от невеселых мыслей.
А помощнику водка развязала язык. Он вообразил, будто Тимофей считает ниже своего достоинства разговаривать с ним, бывшим парторгом депо.
«Брезгаешь, да? Нос воротишь? А я тоже механик, ежели хочешь знать! — И хотя Тимофей не противоречил, запальчиво продолжал: — Да, механик! Разорвал состав — снова в помощники угодил. А все ты!»
Тимофей с интересом взглянул на Иллариона.
«Зачинатель», — с издевкой продолжал тот. — Не выпрись со своими тяжеловесами, я и сейчас бы за правым крылом ездил».
Тимофей вспыхнул:
«Надо голову иметь, чтоб водить тяжеловесы».
И тотчас Илларион поддел:
«Если такой умник, что ж на вывозке очутился?»
Ноздри Тимофея дрогнули, глаза сузились. Тугой волной накатился гнев. И сразу же схлынул. Тимофей потупился. На лоб упала мягкая поседевшая прядь.
Он хмелел медленно, но глубоко, впервые с таким самозабвением отдаваясь во власть алкоголя. Хотелось стряхнуть навалившуюся невидимую тяжесть, уйти от самого себя, забыться. А облегчение не приходило.
«Так что нечего заноситься. Оба по зубам схлопотали, — насмешливо продолжал Илларион. — Одним миром мазаны».