А Лаврентий, убедившись в том, что за ним не гонятся, перевел дыхание, свернул в переулок. Ему не терпелось выпить, и он искал, где бы примоститься. Устроился на выступе фундамента старой трансформаторной будки. Руки не слушались, дрожали, и он еле извлек пробку. Пил, запрокинув голову, закрыв глаза. Зубы выстукивали дробь о горлышко бутылки.
Потом он сидел, прислонившись спиной к стенке, чувствуя, как в него вселяется благодать. Для него были высшим наслаждением именно вот эти минуты начинающегося забвения. С плеч спадал груз пережитого. Исчезали горести, беды. Настоящая его жизнь казалась радостным праздником. Не менее прекрасным представлялось будущее. Он снова был молод, полон сил. В нем происходили поистине волшебные превращения, благодаря которым и окружающее виделось в каком-то радужном, сияющем свете. Серый день расцвел весенними красками. И вовсе не ветер — холодный и пронзительный — посвистывал в ветвях деревьев, а пела его душа.
Теперь Лаврентию не хватало общения с людьми. Он поднялся, нетвердо ступая, заколобродил, не выбирая дороги — по грязи, по лужам. Но так и не нашел собеседника. У него начало портиться настроение. Хмель оборачивался злой стороной. Тухли краски, еще недавно расцвечивающие все окрест. И вовсе не потому, что наступал вечер, угасал свет. Он мерк в нем, в Лаврентии, внутри, смятый навалившейся усталостью изъеденного алкоголем, преждевременно одряхлевшего тела.
Лаврентий остановился. Его покачивало из стороны в сторону, выгибало. Ноги подкашивались. В затуманенном сознании шевельнулась, видимо, давно засевшая мысль расправиться с неверной женой. И сразу же эта мысль полностью овладела им, стала единственной страстью. «Зарубаю, — мрачно пробормотал Лаврентий. — Обох зарубаю...»
Откуда и силы появились. Он заспешил домой, но спьяну двинулся совсем в противоположную сторону. Его влекло вперед, а липкая грязь удерживала ослабевшие ноги, и Лаврентий падал. Подниматься становилось все трудней. Возбуждение, вызванное приливом мстительного чувства, забрало у него остаток сил. А хмель обволакивал и обволакивал невидимыми путами его мозг, его тело. «З-зарубаю», — твердил Лаврентий, уже не зная, кого он должен зарубить и куда идет. В кромешной тьме, мертвецки пьяный, он забрел на солонцы. Не удержавшись на ногах, плашмя упал в лужу. Лицо его ушло под воду, но он не смог приподнять отяжелевшую, будто налитую свинцом голову. Дергался, захлебываясь холодной мутной жижей, пока не затих. И только пальцы, словно отыскивая что-то утерянное, еще некоторое время мяли податливую весеннюю грязь.
Галина не притворялась, не старалась казаться неутешной вдовой. Она по-христиански похоронила своего бывшего мужа и облегченно вздохнула. В ее жизнь уже давно вошел другой. Это началось еще при Лаврентии, скорее как месть ему за все обиды и беды. Но вскоре она поняла, что увлечена настоящим чувством, что не может не ответить взаимностью человеку, так бережно ласкающему ее не знавшее ласки тело.
Она все ближе и ближе узнавала Стефана. Он был чудной, этот немец. Вовсе не такой, как остальные. Вот и нынче пришел со службы, сбросил военную форму, облачился в свободную блузу, проговорил:
— Гитлер знал, как вышибить из немцев человеческое. Одел всех в униформу и приставил унтер-офицеров.
— Это ты верно, — отозвалась Галина. — Ничего человеческого не осталось. Страх один, что творят.
— Нет, ты послушай. Мне только сегодня пришло в голову... Знаешь, чем воспользовался Гитлер?
— Гитлер, Гитлер... То всем известно, что ваш Гитлер большая сволочь. А у самих-то есть головы на плечах?
— Понимаешь, как оно получилось! Взял вот этим самым обезличиванием человека. Генрих — уже не рабочий-металлист из Рура, а Ганс — не клерк, и Вильгельм — не учитель, и Фриц — не гамбургский докер, и я, Стефан Липпс, — не художник. Все мы теперь солдаты фюрера. Нам не положено думать, рассуждать...
— Что ж это ты разошелся?
— Это я перед тобой храбрый, — отшутился Стефан.
Но ему вовсе не было весело. Вся его жизнь представлялась цепью несвершившихся надежд. Кто-то вмешивался в нее, поворачивал по-своему. И так во всем. Он любил русскую девушку Олю из эмигрантской колонии. Они встречались. Она научила его своему языку. У них были общие тайны, мечты. Но Олю выдали замуж за престарелого князя и увезли. А он ушел в мир красок и светотеней вечно живой природы. И уже не мог создать свою семью... Он с самого начала не принимал всерьез всю эту национал-социалистскую дребедень, эти партайтаги и факелцуги[3]
всегда был далек от политики. Когда его сверстники лихо маршировали под барабанный бой — уединялся, писал этюды. И тем не менее оказался на просторах чужой, не немецкой, земли, оторванный от родного дома, от любимой работы... Теперь он нашел свое счастье. Галина напомнила ему далекую, недостижимую Олю, ее черты лица, формы, только не юношеской, а уже зрелой красоты. К нему словно пришла вторая молодость и увлекла, закружила. Почему же сердце сжимается в предчувствии беды?