Громов все больше мрачнел. Потомственный пролетарий, он ненавидел все, что было порождено царизмом. Эта ненависть бросала его в самые жестокие схватки с врагами революции. Он был глубоко убежден: все зло на свете берет начало от того, чему имя — собственность. Ему не терпелось навсегда покончить с этим злом. Ведь в городе давным-давно национализированы промышленные предприятия, особняки богатеев, все-все. Наглухо закрыты лазейки для частнособственнических элементов. Лишь в деревне осталась почва, на которой ежедневно, ежечасно плодятся буржуи. Партия ограничивает кулаков, но все же мирится. Громов улавливал большую правду в словах Игната, Тимофея. Эта правда не шла вразрез с партийными директивами. Однако не мог принять этой правды. В их высказываниях он видел прежде всего крестьянскую нерешительность и осторожность: «как бы чего не вышло». К Маркелу же относился подозрительно, как в свое время к военспецам царской армии, перешедшим на сторону большевиков, как сейчас, после шахтинского дела, относится к инженерам старой выучки. Уж очень развита в нем, Громове, классовая непримиримость. Уж больно глубоко она пустила корни. И это не было предубеждением, не было чем-то наносным. С молоком матери впитал Артем лютую ненависть к богатеям. А когда подрос, на своей шкуре узнал, что такое подневольный труд, и еще пуще возненавидел все то, что порождает угнетение. Потому и остался при своем мнении, хмуро проговорил:
— У каждого не дознаешься, что на уме. Только курей щупают — с яйцом или нет. — И не стал больше говорить об этом.
Они осмотрели конюшню. В новых, сбитых на скорую руку стойлах пофыркивали чистые кони. Конечно, среди них нетрудно было узнать четверик Маркела: как на подбор — сильные, статные.
— К весне и остальных откормим, — заметив оценивающий взгляд Громова, сказал Тимофей. — Сейчас им какая работа? Снег ляжет — навоз вывезем на поля. Только и того. Вместо прогулки.
В глубине двора, под навесом, стоял инвентарь — не новый, однако исправный, густо смазанный. Из дощатого, кое-как сбитого сарая доносились голоса, металлический звук. Громов приостановился, прислушался.
— Там у нас кузня, — пояснил Тимофей.
Задерживаться не стали. Прошли в хлев — посмотрели свиней. Побывали в коровнике. Везде чувствовалась рука хозяина.
— Все Маркел, — ответил Тимофей на скупую похвалу Громова. — Как домовой толчется и днем и ночью. Никто за ним не угонится.
Громов досадливо поморщился:
— Не понимаю, чем он тебя взял? Щедростью своей? Заявлением покорил? А куда ему деваться? Думал? Сейчас всяк на свой манер приспосабливается. Одни рядятся в то, что попроще да похуже, скотину режут, спешно самораскулачиваются. Другие с единоличниками заигрывают. Милашин вот зерно дает в кредит без процентов, разрешает инвентарем своим пользоваться. Третьи в колхоз прут, успевай только отбиваться. А сложись обстановка иначе? Отдал бы, к примеру, Маркел свое хозяйство?
— Маркел за Советскую власть кровь лил, — возразил Тимофей. — Из бедноты он. Всяк его знает, как облупленного.
— Притупился у тебя нюх, Тимофей. Притупился. Перерожденец твой Маркел.
— Почему же?
— К богатству потянулся.
— Маркел делал, что партия велела, — возразил Тимофей. — И сейчас идет партийным курсом.
— Да как же ему верить, если уже однажды изменил своему классу?
— Разве это измена? — начал горячиться Тимофей. — Как ты не поймешь?! Мы ведь сами ту политику проводили. Ленин в ней видел единственный выход из затруднений.
— Не от хорошей жизни, — уточнил Громов. — Чтобы голод не задушил. Временная уступка. А сейчас отступление кончилось, — рубанул он. — Дай волю этой мелкобуржуазной стихии — все завоевания революции прахом развеются.
— Согласен, — обронил Тимофей. — Ограничивать кулака и вытеснять. Вытеснять и ограничивать. Но опять же — кулака. Распространять эти меры на всех, кого подняла новая экономическая политика? На ту часть сознательного крестьянства, которая поддержала нас в трудную пору? Как хочешь, Артем, но Ленин никогда бы не пошел на это.
Они возвращались к конюшне. Громов упрямо наклонил голову. Во всей его фигуре — нахохленной, суровой — проглядывала непримиримость. Готовый усомниться в его приверженности делу партии, он метнул короткий, быстрый взгляд на Тимофея. После этого разговора Тимофей стал еще более непонятен ему. С одной стороны — красный боец, решительно порвавший со всем укладом жизни своей родни. А с другой — какая-то неопределенность, нерешительность, когда надо быть непреклонным. Громов даже не допускал мысли, что, схлестнувшись с носителями мелкобуржуазной заразы в деревне, можно ограничиться полумерами. А по существу, ведь именно к тому ведет Тимофей. И это больше всего возмущало Громова.
— Ленина не трожь, — резко сказал он. — Нам еще учиться и учиться у него настоящей твердости.
У конюшни Громов вырвал повод из рук озадаченного Маркела, вскочил в седло, тронул. Тимофей шел рядом, у стремени. Возле ворот
Громов придержал коня. Прощаясь, сказал, будто подытожил то, о чем все это время думал:
— А Маркела выстави. Чужой он. Отрезанный ломоть...
14