– Полноте, полковник, никогда еще ему пиво не мешало. После того как он говорить уже не в состоянии, писать он еще часами может. Помню, раз меня неожиданно вызвали написать прошение. Это было в субботу вечером, я сидел за обедом и не испытывал ни малейшего желания браться за это дело. Однако они затащили меня в Клерихью, и там мы стали пить, пока я целую хохлатую курицу в себя не влил249; тогда они принялись уговаривать меня, чтобы я составил эту бумагу. Надо было разыскать Драйвера; единственное, что мы могли сделать, это принести его туда. Ни говорить, ни двигаться он не мог. Но едва только ему в руку сунули перо, положили перед ним бумагу и он услыхал мой голос, как он начал писать, и знаете – не хуже любого каллиграфа, если не считать того, что пришлось к нему отдельного человека приставить, чтобы перо в чернила макать, а то он никак чернильницу разглядеть не мог.
Право же, я в жизни не видел красивее почерка.
– Ну, и как же выглядел наутро плод ваших совместных усилий? – спросил полковник.
– Как? Отлично, даже трех слов менять не пришлось; в
249 ...пока я целую хохлатую курицу в себя не влил. . – Хохлатой курицей называли большой сосуд, вместимостью в три кварты (4 литра) бордосского вина; на его крышке было изображение курицы. Позднее хохлатой курицей назывались бутылки вина той же вместимости.
тот же день мы эту бумагу почтой отправили. Так вы, надеюсь, придете завтра ко мне позавтракать и послушать, что нам эта женщина скажет?
– Очень уж рано.
– А позднее никак нельзя. Если я завтра ровно в девять не буду в суде, то все подумают, что со мной удар приключился, а это и на ходе дела скажется.
– Ну хорошо, постараюсь завтра утром у вас быть.
На этом они расстались.
Наутро, проклиная, правда, в душе сырые шотландские зимы, полковник Мэннеринг явился к адвокату. Плейдел к этому времени успел усадить миссис Ребекку у огня, угостить ее чашкой шоколада и теперь разговаривал с ней об интересовавшем его деле.
– Нет же, уверяю вас, миссис Ребекка, ни у кого и в мыслях нет изменить волю вашей покойной госпожи; слово вам даю, что к завещанной вам сумме это никакого отношения не имеет. Вы ее заслужили тем, что ухаживали за покойной, и я был бы рад, если бы она была вдвое больше.
– Знаете, сэр, совсем негоже рассказывать то, что при тебе господа говорили. Слыхали вы, как этот противный
Квид попрекал меня тем, что когда-то мне подарок преподнес, и всякую ерунду повторял, какую я по простоте ему наболтала; а ежели еще с вами тут поболтаешь, то кто знает, чем все это кончится.
– Уверяю вас, милейшая Ребекка, и ваш возраст и мое положение порукой тому, что, даже если вы будете говорить со мной так же откровенно, как в стишках говорят о любви, ничего худого для вас не будет.
– Ну, раз ваша милость считает, что ничего со мной не случится, тогда слушайте: дело было так. . Знаете, с год назад, а может и меньше, моей госпоже посоветовали ненадолго в Гилсленд съездить поразвлечься. Тогда о беде, что с Эдленгауэном стряслась, все уже говорить начали, и она, бедная, так убивалась, – ведь она привыкла своим родом гордиться. Раньше они, бывало, с Элленгауэном то в ладу жили, то нет, а последние два-три года так совсем разошлись. Он собирался денег у нее занять, а она ему отказывала, да сама хотела старые долги с него получить, а лэрд – тот не платил. Так вот в конце концов они и разошлись. А потом вдруг в Гилсленде кто-то сказал, что имение Элленгауэн будут продавать. И вот с этой минуты она словно совсем вдруг мисс Люси Бертрам разлюбила.
Она мне частенько говаривала: «Ах, Ребекка, Ребекка, если бы не эта никчемная девчонка. . Ведь она даже отца вразумить не может... Если бы мальчик был жив, никогда бы не пришлось за долги этого дурака имение продавать». И
пойдет, и пойдет, так что прямо слушать тошно, так бедняжку честит, будто та виновата, что не мальчиком родилась и что отцовского имения не уберегла. И вот раз как-то возле родника, что над скалой в Гилсленде, она увидала славных мальчуганов, детей Мак-Кроски. . И тут она как начнет... «Подумать только, что у каждого проходимца есть сын и наследник, а род Элленгауэнов без мужчины остался!» А сзади-то стояла цыганка и все это слышала, высоченная, страшенная баба, я таких в жизни не видывала. «Кто это смеет говорить, – сказала она, что в роду Элленгауэнов мужчин не стало и весь род на нет сойдет?»
Моя госпожа тут же обернулась. Она была женщиной не робкого десятка и за словом в карман не лезла. «Это я говорю, – сказала моя госпожа, – и сердце у меня кровью обливается». Тогда цыганка схватила ее за руку:
«Хоть ты меня и не знаешь, – говорит она, – я-то тебя хорошо знаю. . Слушай же. Так, как солнце светит на небе и эта река течет к морю, и так же, как есть око, что нас с тобой видит, и ухо, что нас с тобой слышит, так же верно, что