Прежде всего, это потребность улучшить положение подневольных людей в городе, выраженная в виде скромного требования о предоставлении независимости; скрепленное клятвой соглашение между господином и подневольными людьми;
добросовестное исполнение этого договора обеими сторонами;
забвение сеньором взятого на себя обязательства и нарушение им клятвы;
ответное действие народа, сопровождаемое всеми преступлениями черни, какие оно может за собой повлечь.
Такова революция в двенадцатом веке.
По прошествии шести столетий вся нация целиком испытывает те же потребности, какие тогда испытывал город. Но нация хочет чего-то большего, чем предоставление независимости: она хочет свободы, и требование свободы выставляет уже не горстка горожан, а огромный народ.
Этот народ голосом своих представителей скромно требует свободы; высшие сословия государства высмеивают это требование, представителей народа изгоняют из предоставленного им зала совещаний, и они собираются в Зале для игры в мяч;
учреждение Национального собрания;
составление текста договора, устанавливающего права народа и ограничивающего королевскую власть; добровольное принятие этого договора Людовиком XVI; клятва верности Конституции 1791 года;
нарушение королевской властью взятого на себя обязательства и забвение ею клятвы, добросовестно исполняемой народом;
ответное действие народа, который 21 января 1793 года воздвигает на площади Революции эшафот; смерть Людовика XVI, предателя и клятвопреступника.
Такова революция в восемнадцатом веке.
Тем не менее видно, что при всем сходстве поступательного движения этой революции с тем, как развивалась революция двенадцатого века, она отличается куда большими масштабами. Это уже не взбунтовавшийся город, а восставшая нация; это уже не епископ, которого убивают несколько горожан, а король, которого судит весь народ и казнит палач.
Лишь спустя шестнадцать лет после смерти епископа Годри, то есть в 1128 году, жители Лана добиваются если и не утверждения своей коммуны, ибо само слово «коммуна» вычеркнуто из текста нового договора как ужасное и отвратительное, то хотя бы установления мира.[242]
В этот промежуток времени королевская власть отплатила им кровавым возмездием. Все горожане, захваченные с оружием в руках, были без права выкупа или помилования приговорены к повешению, а их мертвые тела, оставленные без погребения, стали добычей собак и хищных птиц.[243]Этим мирным договором устанавливались на основе прежней хартии муниципальная судебная власть и твердая сумма налогов. Договор предусматривал также прощение прежних правонарушений и позволение изгнанникам вернуться в город, однако это прощение не распространялось на тринадцать горожан: Фулька, сына Бомара; Рауля Кабрисьона; Анселя, зятя Лебера; Эмона, вассала Лебера; Пайена Сейля; Робера; Реми Бю; Менара Дрея; Рембо из Суассона; Пайена Остелупа; Анселя Катр-Мена; Рауля Гастина и Жана Мольрена.[244]
Таковы незнакомые имена этих первых жертв борьбы за народное дело, изгнанных в двенадцатом веке и открывающих длинный проскрипционный список, перечень на тысячу страниц, каждая из которых исписана сверху донизу, а последняя завершается сделанной лишь вчера и еще не высохшей записью с именами Проспера и Жанна.
И пусть никто не обманывается: хотя между самоотверженностью одних и наказанием других пролегают семь столетий, действовать этих людей заставляет одно и то же убеждение, а подавляет их одна и та же власть.
Ведь все монархи понимают свободу одинаково:
Вернемся, однако, к Людовику Толстому, который победил сеньоров и оказался побежден коммунами.
К тому времени, когда происходили описанные события, ему шел пятьдесят девятый год и король, давно уже испытывая муки от необычайной тучности, которой он был обязан своим прозвищем, и устав от военных походов, хотя все еще оставался молод сердцем, тверд волей и одержим жаждой деятельности, был вынужден сдерживать себя, страдая от своей немощности и беспрестанно повторяя: «Увы! Увы! До чего же жалкая у человека натура! Знать и мочь одновременно ему почти никогда не дозволено».
Почувствовав приближение конца, он пожелал причаститься и исповедаться в присутствии всех и во всеуслышание. Так что двери его спальни оставались открытыми, и войти туда мог каждый.
Когда же все собрались, он подозвал к себе своего сына Людовика, сложил с себя в его пользу полномочия по управлению государством, которое, по его признанию, управлялось во грехе, вручил сыну[245]
королевский перстень и обязал его дать клятвенное обещание защищать Церковь Господню, бедняков и сирот, уважать права каждого и никого не держать при дворе в качестве пленника. Затем, когда сын принес клятву, король собрал все свои силы и громким голосом произнес символ веры: