Происходит переосмысление места всех элементов системы. Так, скажем, для Эйнштейна за понятием массы или веса скрывается совсем другая реальность, нежели для Ньютона. При этом законы релятивистской механики не отменяют законы механики классической, а лишь развивают и дополняют их.
Моя книга — моя попытка реконструкции шекспировского замысла и изменения ныне принятой «гамлетовской» парадигмы. Мне представляется, что привычные литературоведческие формулы, работающие на материале ординарной драматургии Марло или Кида, оказываются неспособными описать шекспировскую реальность, обладающую другой пространственной мерностью.
Искусство, в отличие от жизни, — тотально. И у него — своя логика, очень похожая на логику мифологическую. Здесь нет места «случайным сближениям». Драматургический текст целен в своей самодостаточности. В жизни могут открыться некие новые обстоятельства. А в пьесе то, что не показано или не оговорено, того нет и не было. Исключение — подсказка смысла реминисценцией. Но затекст — тоже обязательная часть текста.
В поэзии и тривиальные созвучия нетривиальны: они — скрепы поэтической ткани, заменяющие то, что мы привыкли называть причинно-следственными отношениями. Это похоже на справедливо презираемые в ученом мире поиски философского камня или снежного человека. При этом позитивистски мыслящий исследователь зачастую не принимает во внимание, что логика шекспировской драматургии отлична от его логики. В первой реальности поиски философского камня — гибрид шарлатанства и невежества, во второй — художественная норма.
Шекспироведение накопило богатый запас точных наблюдений и смелых гипотез, но методы, которыми оно пользуется, смею полагать, устарели: они годятся для решения некоторых сугубо текстологических проблем и мало что дают для понимания логики шекспировского повествования. Тут интерпретации литературоведов, как это ни странно, очень похожи на режиссерские трактовки. За четыре века у нас было время убедиться, что в этом виноват не театр Шекспира с его мнимыми «условностями», а метод, при помощи которого нельзя найти решения поставленных текстом задач.
Мы разрешаем Шекспиру быть гениальным ровно настолько, насколько он нам понятен. (Это то пошлое
Моя работа началась в ночь на 25 февраля 1997 г. с перевода монолога Гамлета «To be, or not to be…». Утром позвонили из Парижа и сказали, что умер Андрей Синявский. В тот день я дал слово Андрею Донатовичу, что переведу всю пьесу. Поэтому свой текст я посвящаю памяти А. Д. Синявского, русского Гамлета ХХ столетья и любимого учителя Владимира Высоцкого. Того, кто на публичном процессе первым не признал вины перед советским правосудием.
В середине 60-х с дела Андрея Синявского и Юлия Даниэля в стране началось правозащитное движение. Время моего поколения было перевернуто с изнаночной стороны на лицевую.
Осенью 2002 г. «Гамлет» в моем переводе поставлен Дмитрием Крымовым в Московском драматическом театре им. К. С. Станиславского. Спектакль и перевод поначалу изругали в хлам. В те дни Алексей Герман (старший) просил меня сказать Крымову следующее: «Передай Диме, что художник, которого при первом его появлении не окунули в дерьмо, — сам дерьмо». Дима тогда рассмеялся. (Не скажу, чтобы очень весело.) Ну а про себя мне повезло прочитать, что я — «пустомеля из борделя», что «переводил с подстрочника», «пересказал Шекспира своими словами» и «растлил Офелию».
Было интересно узнать, что «черновское убийство Офелии — убийство “Гамлета” как великой трагедии, а беременность Офелии — убийство Гамлета как великого героя» (Олег Дарк, Сладострастники, или Офелия обесчещенная и утопленная // /Русский журнал. 2002)[1].
Позабавило конструктивное предложение Александра Соколянского: «…пожалуйста, принесите шпицрутены. На всех желающих, конечно, их не хватит, зато мы проявим гуманность, допустив к экзекуции лишь избранную публику» («Время новостей», 28.10.2002).