— В «фармакосы» могут выбрать сумасшедшего, урода, горбуна или непристойного оголителя себя, который в каких-нибудь проулках и закоулках, а то и прямо на рыночной площади показывает необоримость и неуправляемость своих инстинктов. Такого калеку или страдальца с повышенной потенцией объявляют «фармакосом», после чего его начинают обхаживать и, как ты справедливо выразился, закармливать, до отвала пичкая хлебом, сыром и сушёными смоквами. Toujours perdrix![136]
Ну почему, почему всегда куропатка или смоквы? Да потому, что нужно поднять его сексуальную силу до такого уровня, какой ему ещё и не снился. И вот в него пихают разные волшебные средства, которые должны придать ему необычайную способность к воспроизведению потомства. А потом наступает праздник плодородия, и тут...— Хватит, дорогой Йадамилк, не надо больше. Я просто не могу больше слушать. У меня слишком развито воображение.
— Что ж тогда говорить о поэте? Например, обо мне. Какие, ты думаешь, ощущения всё это вызывает у меня?
— Когда ты так возбуждён, тебе нужно быть рядом со своей избранницей или избранником. Ты ведь ещё и эпафродитос, то есть любезный Афродите! Можно ли представить себе что-либо более прекрасное, чудесное, совершенное? Ты хорош собой, очарователен, пленителен. Не сойти мне с этого места, если сие не так, хотя, конечно, не мне судить...
— Хуже всего то, что я —
— Почему ты всё время выбираешь самые страшные примеры, Йадамилк? В других местах придерживаются более мягких обычаев. Возьмём город, где жил Гесиод. Там хватают раба, а вовсе не поэта и тем более не великого поэта, хотя, конечно, его хлещут непорочным агнцем и выгоняют за городские стены, и конечно же толпа кричит: «Прочь, голод! Даёшь сытость и богатство!»
— Я говорил образно, — шепчу я.
— Ах, я совсем забыл. Вот видишь, моё воображение вечно заводит меня не туда.
— Но мои образы правдивы! — возглашаю я.
— Бедный поэт, — вздыхает Малум Пуни кум. — Я могу лишь снова и снова повторять эти слова. Бедный поэт!
Я закрываю глаза и наслаждаюсь своей болью, как обычно человек делает во время представления трагедии. Ещё я думаю: «Некоторые муки проще раскрывать перед наивностью и невинностью, как некоторым видам страсти лучше предаваться с хмельными женщинами или бессловесными животными».
— А теперь расскажи про нашу финикийскую царевну Европу, — прошу я Замара. — Только ещё одно слово про то, что приходится терпеть поэту, — торопливо прибавляю я. — Платон вовсе изгоняет его из государства.
— Платон? Кто такой Платон? — вырвалось у изрядно подвыпившего Малума Пуникума.
И всё же он сумел рассказать мне про Европу и её трёхцветного быка. Я слушаю точно зачарованный, хотя меня вновь охватывает сладостная боль, связанная с желанием стать великим эпическим творцом. Поэт бывает окружён непрестанно изменяющейся мистерией, таинственной атмосферой, в которой ослепительный свет странным образом чередуется то с сиянием утренней зари, то с кромешным мраком ночи.
— Родоначальница европейцев была дочерью царя Агенора, — начинает свой рассказ Замар. — Агенор был правителем Тира, и семье этого монарха сопутствовало счастье и благоденствие, пока однажды Зевс не увидел сию прекрасную девушку, когда она собирала цветы на берегу моря. Тогда Зевс принял облик быка, дабы незаметно от своей ревнивой супруги приблизиться к вожделенной девице. Это был красавец бык с белоснежным лбом и рогами из драгоценных камней. Дыхание его благоухало шафраном. Восхищённая Европа принялась осторожно играть с ним. Обнаружив, что бык совершенно безобиден, она осмелела и украсила его цветочными гирляндами. Затем Европа села на быка верхом. Он игриво побегал с ней по лугам и вдоль кромки моря. Их видели стиравшие женщины, которые пришли в восторг от этого великолепного зрелища. Внезапно бык свернул в воду и поплыл в открытое море. Женщины замерли на месте. Когда бык с Европой на спине скрылся из виду, они помчались к царю и поведали ему об увиденном.
— Продолжай, Замар. Это ведь не конец!
— Я только сделаю ещё глоточек.
— Хорошо. Миф о Европе очень интересный.