Поклонились, поминая и воссылая хвалу Всевышнему, еле вытащили на берег улов. Тут были большие язи и окуни в две ладони, щуки аршинные. Насилу до дому дотащили. Там разобрали сеть, просушили и в вечер кинули её в том же месте на броду, а утром в ней столько же натолкано. В третье утро взяли ещё больше, принесли в острог, не хоронясь, и стали раздавать казакам. Шум подняли, гам радостный, угощали и Пашкова, он брал подношение, но гнул своё, мол, ты вражина церкви Христовой и в предутренний час мёртвый богомерзкие кудесы творишь над человеки и вся живое, так те господин твой в энто время рогами и копытами в сеть рыбу ту напихивает, а Господь наш и чешуинки не дал бы. Это для отвода глаз ты талдычишь — Бог да Бог, а каков Он есть у тебя настоящий? Однако тот, у коего рога ухватом и хвост бычачий.
— Окстись, Офонасий Филиппыч, не поминай врага человеков всуе, не то он по зову те в рот впрыгнет, а буде у церкви, тобой запертой, встанешь, раскорячась, он-от и туды вскочит в самое ему вонькое место распрекрасное.
— Убью тя, — как-то без злости, устало пообещал Пашков.
Аввакум кивнул, соглашаясь, но и возразил:
— Одначе не ране, как постригу тебя и посхимлю живого аки мёртвого. Тако мне велено.
— Кем велено-то? — задёргал глазным веком воевода.
— Тем, кто гордым противится, а смиренным даёт благодать, — улыбнулся протопоп и кивнул на небо.
Скрипнул зубами воевода и отошёл с двумя поддетыми на пальцы язями.
А на старом месте Аввакумовом в ловушках воеводских всегда было пусто. И так и сяк переставляли сети — ни хвоста рыбьего. Обозлился он, положил сие невезение на вредное шептание распопы и приказал своим стражам изодрать сети Аввакума.
Пришёл протопоп к протоке, собрал обрывки, починил втай от воеводы и в ночь поставил их, кое-как скропанные, на другом, подальше от чужих глаз месте. И стала опять ловиться рыбка. Да ещё посоветовал и помог десятник Диней загородить протоку заездком, связанным из тальниковых прутьев. Сплели, установили в добром месте на вбитых в дно кольях. Вот уж привалило добычи. На телеге дважды отвозили в острог. Радоваться бы воеводе, ан нет, «неумытый» и тут научил его приказать Василию раздёргать, изрубить заездок. Даже заставу выставить, не подпущать к озеру протопопа.
— Што поделаешь с дурнями! — развёл руками Аввакум. — Долго им надобе докучать Всевышнему помиловать души, скверной изжёванные, да, чаю, времени не станет: многонько грехов неотмолимых в котомках поволочат на себе в День Судный.
Прошли все мыслимые сроки, а вестей от Еремея не приходило. Вконец сдурев, воевода приказал тащить в застенок Аввакума, калить в огне клещи. Когда от застенка потянуло запахом окалины, понял протопоп, какую стряпню готовит ему воевода: огонь да встряска на дыбе, после такого угощения долго не живут. Притихла семья, сидели рядком на скамье уже почти взрослые парни и тринадцатилетняя Агриппа, похожая на ту Настасью Марковну, красавицу села Григо-рова. Сидели, строго поджав губы, не ревели: отец запретил обронить хоть едину слезу, наставил ласково, но твёрдо:
— Пока живём — Господу живём, когда умираем — Господу умираем.
Он стоял перед образами на коленях, молился Богу и святым Его, сам себе прочёл отходную. Поднялся, расчесал волосы, бороду, взял в руки двурогий посох протопопий, благословил семью. И как знал, что палачи уже на пороге, вышёл из зимовья. А так и сталось — подхватили его под руки приказчик Василий с двумя дружками его, сотниками, потащили торопко к застенку, но тут протопоп показал свою силушку: резко распахнул руки в стороны и отмахнул палачей, как слепней.
Кривой Василий с красным, нажаренным от пыточного огня лицом, потный, ухмылялся в сторонке, а Аввакум сцедил сквозь зубы:
— Не путайтесь в ногах, знаю, куда мне.
Василий прикрыл рот локтем, прыснул:
— Знает! Так поспешай, не остыло бы угощеньице.
Аввакум к застенку шагал твёрдо в окружении робкого конвоя. И тут услышал грозный окрик:
— Стой, с-сукины стерви! Эт-то чо удумали, сотоньё?!
Оглянулись в тревоге, а на коне сам-друг Еремей мимо землянки, привстав на стременах, едет и, перекосив гневное лицо, грозит палачам нагайкой.
На крик выбежал из застенка Пашков, тоже с багровым от жара лицом, в прожжённом фартуке, видно было — сам готовится терзать ненавистного Аввакума. Увидел Еремея, выронил из рук растопыренные, малинового накала клещи и яко пьяный, хромая и хватая рукой за сердце, заторопился навстречу сыну.
Еремей слёз с коня, в изодранной на плечах и груди рубахе пошёл к отцу. Встретились, обнялись, и долго Пашков не выпрастывал из объятий похороненного уж им сына.
Из воеводиного дома выскочили мать-боярыня и жена Еремея, волоча за ручонку шустро семенящего ножками Симеонушку, выли по-простолюдински Софья с Марьей и вся дворня: поклоны, объятия, плач и смех счастливый. Аввакум так и стоял поодаль, окружённый палачами, смотрел на всеобщую радость и сам радовался за Еремея.
Уж как докучал Господу, чтоб уберёг молодого, добросердного воеводу, и прислушался к его мольбам Всевышний: вот он, Еремей, какой-никакой, а живой.