Егора увлекла интересная мысль. (Спьяну иногда осеняют прозрения глобальные: вот он, открылся наконец истинный смысл вещей!)
Он подумал: а почему, собственно, человечество так надувается и тужится (или трепещет и прячется) от этого понятия — Бог, которого и определить-то связно никто не в состоянии. «Бог есть? Ну, есть. И Дьявол есть. А вот Человек — надприродное создание — тоже ecть… Ну и что тут такого? Три явления. Три таинственные формулы — великие загадки. Три уровня единой субстанции… Так разбирайтесь, ребята, что почем. Чего о стенку-то колотиться. Религий понавыдумывали каких-то истошных. Не на того Бога не так посмотрел — отлучаем; помолился — получи индульгенцию… Как в бараке, ребята, живете, и Бог ваш — натурально пахан, а Вера — закон. Вор в законе ваш Бог, вот он кто. Или боитесь его, рабы Божьи, или выпрашиваете что-нибудь, типа жизни вечной»…
«Безнадежно закомплексованное племя, — решил Егор, — безнадежные вы, ребята, язычники. Понять это можно — принять противно…
Мы равны и Богу, и Дьяволу — вот в чем все дело, оказывается. У нас просто разная по жизни работенка…».
А Кирюша тем временем, наблюдая из тихого омута, как Птица светится бронзой гнева в лучах заходящего солнца, продолжал веселиться, выпуская тихих чертиков по одному.
— Картина Валентина Серова, — объявил он, указывая на Птицу, — «Девочка, освещенная персиком». Класс!
А девочка тем временем ярился, угрожая всему живому страшной расправой.
Корней же, окинув картину всепроникающим взглядом рисовальщика-профессионала, определил иначе:
— Ты Птица — негр, — и, выдержав паузу, объяснился: — У тебя шеи нет.
Дальнейшие события приобрели экстравагантный оттенок. Птица, погрузившись вновь в мир беспорядочных видений и мучительного экстаза, бил стаканы о стенку.
Потом повалился в ноги Корнею и, чередуя поклоны с крестными знамениями, оповестил присутствующих:
— Вот он — гениальный художник современности!
Потом перевернул пластинку и, не меняя тональности, завопил:
— Ты что тут о себе представляешь? Это я — гений! Это у меня будет десять детей и мастерская с видом на Кремль. Шестьсот картин по музеям и жена молодая да гладкая!
К. Тишайший, уже засыпая, выстрелил последним каламбуром: «Внебрачный крик аморала» — и перешел черту. За чертой его поджидал кошмарик. Какой-то жуткий оркестр в шутовских нарядах дрыгался и наяривал похабный мотивчик. А вдоль дороги, по которой Кирюша двигался, как солдаты навытяжку, стояли голые женщины с тяжелыми бритыми лобками до земли. Он бил их по лобкам и те опрокидывались и летели под откос.
Беспокойное воинство уснуло там, где накрыл их мрак. Один Птица боролся, бормоча что-то бессвязное себе под нос. Боялся он сна пуще смерти.
Вдруг чует спиной холод липкий. Передернуло Птицу, озирается: кто? что? а?
Видит господин странный стоит перед ним. Ликом черен, да обликом ослепителен.
— Е-оо-с… — выдохнул Птица, — ты кто?
— Я — Гарри-бес, — говорит господин вкрадчиво, — твой покорный слуга. Покровитель сирот. Исполнитель желаний изысканных…
Не может Птица въехать никак. Что за наваждение. Бормочет слова бесполезные. А Гарри свою линию гнет.
— Э-э-э, повеса, дуралей бестолковый. Ты ж мощнейший талант, да нищ, как бродяга. Ты великий артисто, мессия, архитектор милостью Божьей. Бриллиант в сирой массе песка… Я все устрою, страдалец, я дам тебе шанс.
— Дай! — въехал Птица. — Чего-нибудь, но дай!
— Все твое, — говорит Гарри ласково, — все тебе дам, сынок, но и ты не забудь мою милость… шестьсот, запомни, всего лишь шестьсот страшных истин…
И начались с той ночи чумовой события чудесные. Распустила жизнь Птицы Асс хвост павлиний на зависть друзьям и недругам.
Для начала он бросил пить. Не совсем, конечно, но многие авторитетные свидетели божились: вчера видели Птицу абсолютно трезвым.
И занялся тогда Птица наведением порядка в собственном организме. Дух и тело стал усмирять по системе Порфирия Иванова. Накупил травы охапку, поставил в ведро на центр стола. Ею и питался.
А чего, говорит, нормально. Вот поем эту потеху — и привет! Женюсь для начала…
Встанет утром, молитву воздаст на свой манер, на образа перекрестится и в ванну босиком шлепает. Там выльет на себя пару тазиков ледяной воды, орет, бурлит духом: «В здоровом теле, здорово, ух!».
Всем друзьям приказал строго настрого: «В доме моем матом, блин, больше не выражаться. И не курить. Урою».
Радуется, короче, всему, песни поет, картинки мажет мажорные. Что ни день — новый холст крыла расправляет.
Критикессы к нему зачастили, охают с порога, дивятся. «Ох, — говорят, — ё мое, до чего впечатляет!».
А то как-то зашел один. «Я, — говорит, — критик Мейланд крутой. Раскручу тебя так — не догонишь».
А Птица на это:
— Я сам крестный папа всея архитекторов. А твое место у тусоуках. Тусуй там, щеми Назаренку с Лубенниковым, рок-н-рольщик задумчивый. Крути-верти, мистер-речистер!
Да вдруг как озвереет. Глазами по орбитам крутанул, пальцем в дверь тычет: «Вали, пока чухольник не отоварил!». И выгнал взашей.
Однако и критикессы, когда их масса, — сила настырная. Выставку на Кузнецком, 11, организовали.