Шелудивая пьяница под стол хоронится. Пугает его проявление сильных чувств.
— Ох, — говорит Мичурин, — знатно.
— Эх, — говорит Циолковский, — космогонично.
— Что это, — спрашивают, — невесел ты нынче? Водку пьешь, шампанским запиваешь…
— Да, — отвечает Корней, — водку пью, шампанским запиваю, оттого что холод чую великий. Озноб необычайный душу студит. Звезда сияет, да холодна.
— Циолковский, это по твоей части.
— Ну тык… это мы понимаем. Солнце светит, но не греет. К зиме это. Эх-х — эх…
— К ядерной, — радуется Мичурин. — Шучу так. М-да… Берешь в компанию? Выпить мы здоровы.
— Давай.
А Шелудивая пьяница, не попрощавшись, разом по-английски слинял, опрометью и стремглав Центральный проспект пересек, через Последний переулок, крадучись и озираясь, просквозил, семь положенных метров отсчитал, три метра отмерил, мусор разгреб, камень отвалил да и сгинул.
А Корней наливает и пьет, наливает и пьет. Уж полно товарищей к столу его приблудило, да не видит, не слышит он никого. Небывалая тяжесть придавила грудь.
Видение странное встает перед ним.
Лежит будто он в пустой зале. Вода сочится со стен, вода на полу. Водоросли к телу липнут, вяжут его.
А в глазах синева разливается, да такая, что дух захватывает и сердце щемит. Живая будто, двигается сама в себе. Свет и покой несет то сияние.
И видит он царевну внутри той синевы.
Сидит она голая, играет на виолончели. Божественный и целомудренный инструмент в ее руках. Страстный оскал застыл на лице. Пальцы сжимают гриф, смычок елозит по струнам, и мерзкий скрип вместо звука вытягивается из нутра инструмента.
Силится Корней встать, да не может. Опутали тело скользкие водоросли. И слушать невмоготу.
— Что ты делаешь! — кричит.
А она вся в истоме. Водит смычком, увлечена. Безобразный скрип разрушает сияние. И пышное бедро дрожит в напряжении.
— Что ты делаешь, змея!
— Да люблю я тебя, дурачок, — воркует царевна.
— Коли любишь, не истязай.
— А как умею, так и люблю…
«Тьфу! — думает Корней, выключая кошмарное видео, — это Кафка какой-то с Тарковским, Бунюэль и Дали. И этот, как его… Хармс, беззастенчивый и постылый. Но бедро, как на грех, впечатляет. Надо ребенка ей сделать, семью организовать. Материнство, кстати, вечно. Все остальное разврат».
— Что? — говорит Циолковский.
— Что ЧТО? — говорит Мичурин.
— Что остановился, говорю, наливай.
— Эх, Циолковский, бессмысленный ты человек…
— Эт почему?
— Вон Корней тих, а сколько в нем потаенного смысла.
На край стола ложатся две черные лапы. Следом появляется морда в гриве и бороде. Следом косматая грудь. В гриве тлеет бычок, на груди крест мерцает.
— Кто?! — два желтых глаза обвели застолье и встали на Корнее, — такие?!
— Корней, — представился Корней и протянул руку для знакомства, — а вас как?
— Я Лева Зверь — всем зверям зверя! Мой учитель Леонардо да Винчи. Но я его превзошел.
— Не надо тут ля-ля, — говорит Илюшка-пьянчужка (урожденный Илья Айзенштадт) и прикуривает от Левиной гривы.
— Что?!! — глаза побелели, потом стали синими, потом снова желтыми, — ты сказал? Повтори!
— Не надо тут ля-ля, — повторил Илюшка.
— Давай! карандаш — докажу, — сказал Лева и посмотрел фиолетовым глазом. Второй остался зеленым.
— Во, дает! Не смеши компанию, родной… Ну откуда у художников карандаш?
— Понято. Давай «Агдаму» — «Агдамом» рисовать буду.
К слову сказать, рисунок, сделанный Левой пятерней на скатерти, был вырезан Ильей Айзенштадтом и продан в годовщину смерти Зверя на аукционе Сотбис за пять тысяч фунтов стерлингов. В настоящее время рисунок находится в галерее Гуггенхайма.
В дальнейшем вечер был скомкан. У каждого прорвалось свое Я и обнаружилась жизненная позиция. Все принялись высказываться, напрягая ауру над проспектом. И каждый о своем, о наболевшем.
— Вчера кино показывали, — говорил некто Туз, — про Шарикова. Так я чего подумал… ага, все мы, блин, шариковы!
А злой и саркастический Хромая Ерахта сказал буквально следующее: «Не-е, ты не Шариков, ты натуральный Тузиков! пффф…». Но Туз на это не среагировал. В смысле, на рожон не полез. В том плане, что не вырубил обидчика, как тот просил.
Драка случилась позднее. Затеял ее Птица. И это было естественно: Птица всегда затевал драку. Птица не признавал прелюдий на манер: «Что ты сказал, повтори». Он игнорировал завязку, переходя непосредственно к финальной части. Не вставая с места, бил сидящее перед ним действующее лицо.
А пока орал Циолковский. Или пел. Как на то посмотреть. И песнь его была печальна. В ней угадывалась ностальгия по промелькнувшей жизни, слышалось тотальное разочарование и едва уловимый проблеск надежды.
— Извела меня кручина… Где труба?! Почему связи нет? Подколодная змея… С Егором говорить буду! Брат он кровный… Скушно мне, эх, как скушно! Знать, судьба…
А Егор сидел в подземелье, приваленный камнем, и на звонки не отвечал. Он любил одиночество, поэтому пил один. В Егоре сидел бес. Звали его Гарри-бес. Гарри был неистов в желаниях и абсолютно равнодушен к жизни. Он говорил: «Все это было… было…» — и жег при этом Егора изнутри. Страшное дело.