Крючков тогда не признавал обуви, встретил нас босой, в одних холщёвых застиранных портах по щиколотки, мужичок сухощавый, ни жиринки, ни лишней мясинки, но свитый крепко ("кость да жила – гольная сила) и всеми повадками напоминал не то русского витязя, собирающегося на рыцарский турнир, не то деревенского забияку, взбадривающего себя на предстоящие "кулачики". Сначала вытащил булаву и стал крутить "железяку" перед нами, потом достал с антресолей длинный, явно не росту, сверкающий двуручный меч, выкованный на череповецком заводе для Ильи Муромца, а привёлся, вот, кладенец смятенному москвичу, трудно тянущему семейный воз, – и стал с упоением и свистом рассекать воздух. А в тесной квартирёшке это было небезопасно для гостей и сверкающий грозный меч невольно вдавливал меня в старенькое креслице. Наверное, Виктор готовил себя к чему-то предстоящему, неявно брезжущему в потёмках, что нельзя было пока представить, то ли к затяжным боям "с ненашими", то ли к созданию русской военной дружины, то ли к коренной перековке унывной бедной жизни. А на Москве уже было непродышливо душно и ожидалась близкая гроза. Многим хотелось не перестройки и перетряски, но духовных перемен...
Пришла супруга Лариса, задумчиво, безукорливо посмотрела с порога на проделки мужа, как на забаву взрослого ребёнка (чем бы дитя ни тешилось...), и так же молча удалилась. Приятель мой Смирнов был атаманистого характера, чем-то близкий по натуре хозяину, и ему тоже хотелось поиграть мечом, но заполучить холодное оружие ему не удалось. Но зато он купил работу Крючкова "Крылатый Серафим", написанную на простой картонке, живопись явно авангардистскую, мне, закоренелому любителю передвижников, – чужую, но душу неожиданно тронувшую и застрявшую в памяти. И по сей день стоит в глазах огненный архангел с блескучими крылами...
Но тот образ Виктора Крючкова, русского воина, искусно играющего мечом, так же был неожиданен для меня и притягателен, как и нынешний...
Старинным оружием, вроде бы давно вышедшим из обихода и обретшим какой-то романтический ореол, я позднее частенько "утыкивал" батюшку и, сознаюсь, наверное, вёл себя "не шибко хорошо", но из песни слова не выкинешь. Но что делать, писатель – это не только наставник и учитель, но и своего рода дознаватель, добирающийся до сердцевины истины, как она видится в данный момент.
"Батюшка, меч-то ты свой не позабыл в московской кладовке? Знаешь, облик того человека, с которым я познакомился однажды, порывистого, подвижного, чем-то смахивающего на грозного архангела, сошедшего на землю для наказания за грехи, ну никак нейдет из головы. Для тебя, наверное, это тоже был переход в новое состояние. Иль простое любопытство владело тобою?"
"Если точно сказать, то, пожалуй, любопытство... Знаешь, Володенька, не могу терпеть ровности жизни, всегда перемен хочу и сам их устраиваю, но чтобы они были для меня естественными, как дыхание, и не разрушали во мне того, что было нажито духовного за предыдущие годы. Внешние перемены лишь для внутреннего обогащения, дополнения... Ты чего-то особенного хочешь раскопать во мне, но напрасен сей труд, я простой сельский поп... А какое было идейное обоснование?.. Незнакомый пласт культуры, движение, дыхание."
"И все?.. А мне тогда показалось, что ты готовишься к борьбе с врагом видимым, входишь в какой-то тайный союз меченосцев... Пожалуйста, батюшка, не разрушай во мне этот образ..."
"Мой хороший, с тобой трудно разговаривать, ты меня припираешь к стенке... А если я скажу, что просто попалось на глаза... Шёл по улице, увидел обьявление, записывают в секцию русского военного искусства. Разве этого мало. Ведь не прошёл же мимо..."
Батюшка сделал над собою неуловимое напряжение, едва приоткинул голову, расчёсанные густые волосы легли по плечам, взгляд навострился, зажёгся, и лицо враз стало благородным, красивым, потерявшим блеклость и нажитые годы. Такие превращения с ним бывают лишь в церкви... и в песне. "Нет, – невольно подумал я, – это не сдобная коврижка, не рождественская козуля, которую разжуёшь, призажмурясь от сладости во рту, но тут же и позабудешь. Он суров бывает, вспыльчив, может и преизлиха, но и отходчив, и если меч видимый куда-то задвинут в московский чулан, принакрылся накипью ржавчины, то меч внутренний обретён уже навсегда..."
Батюшка натянул на голову скуфейку, вдруг вышел из избы, а вернулся с мечом. Сделал несколько замахов и выпадов, но меч уже не играл над его головою, не высекал из воздуха искры, не посвистывал упреждающе грозно. Он как бы поблёк с годами, потускнел, и уже не желал головы дракона, а может, то батюшка наш сдал за пятнадцать лет, похилился, ведя духовную рать, позабыв постоянно понуждать бренное тело, и мало что осталось от прежнего Виктора Крючкова.