А на берегу Никита вместо "аккордной" бригады, будто наперед зная, что обретет за это, записался добровольцем на посадку картошки в один из прибрежных колхозов. От полноты ощущения жизни и молодой силы они с Петькой Вафиным иногда настолько сильно кидали мешок картошки, что тот, под восхищенные возгласы молодых рыбачек, перелетал через кабину грузовика. Вечером же, когда все мышцы сладко ныли от нешуточной работы, мичман перед походом в клуб на танцы выстраивал моряков и задавал один вопрос: "Кто не выпил? Выйти из строя". Выходили два-три человека, и он приказывал: "Идите, выпейте". Мичман, как почти все старые мичмана, был мудр: он знал, уже нет той силы, которая могла бы удержать "дембеля" не выпить в таких условиях, и знал, что моряки оценят его мудрость. И они оценили — в его "картофельном" взводе ни один человек не напился допьяна и никаких "ЧП" не произошло.
Почему эта "картошка" запомнилась на всю жизнь и стала одним из самых счастливейших времен Никитиной жизни? Да все потому же, что это было "в конце победной войны". И была весна, и было яснее ясного, что чудо жизни ожидает не где-то там, а оно происходит уже сейчас. Так куда же еще торопиться?.. И, конечно, потому, что у рыбачки Нины были синие-пресиние глаза...
* * *
Но в это утро после свидания с золотой осой Никита слишком уж разоспался, и когда открыл глаза — до начала Литургии монастырской оставалось пять минут. Пришлось Дружку ограничиться прогулкой по двору, а Шарику довольствоваться маленьким сухариком. Конечно, так опаздывать на службу было стыднее стыдного и кто-нибудь мог невинно спросить: "Что-то вы сегодня рано, Никита Сергеевич", но Никита очень хорошо запомнил слова крестного, что если даже минуту можешь постоять на службе, то постой — иначе никогда не воцерковишься. Он вошел в храм, когда иеродиакон уже поднял руку для соборного пения Символа Веры. И вместе со всеми запел: "Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым..."
Вдыхая древле-сладостный аромат ладана, поневоле заставлявший вспомнить две тысячи лет назад облагоуханные Христом долины земли обетованной, глядя на светозарные лики святых, Никита всегда с трепетом думал, что мог и не быть здесь среди них, таких смиренных и тихих, как лилии, самых прекрасных из когда-либо живших на свете. И не хотел даже представить, что мог не увидать этих маленьких детей, вольно гуляющих в бесконечности храма и своими неумелыми ногами опрокидывающих банки со скромными полевыми цветами, их счастливых матерей, с нескрываемым блаженством, словно служат этим самому Господу, собирающих с пола цветы... И чувствовал, как от солнечных лучей, падающих через верхние оконца прямо на лицо, сердце раскрывается, словно цветок на заре...
Служба закончилась, но с монастырского двора уходить не хотелось. Никита встал под двумя старыми лиственницами, тесно прижавшимися друг к другу. Вспомнил, как осенью о. Василий собирал под ними крепкие белые грибы и радовался, как младенец, — показывал их прихожанам. Неподалеку еще стояли люди, ожидавшие о. Василия. Сам же он беседовал на высоком крыльце храма с бабой Клашей, махонькой старушкой, всегда приходившей в монастырь с синей деревянной тачкой, чтобы, если понадобится, тут же включиться в работу по уходу за цветами, по перевозке скошенной травы — да мало ли дел в обители. Она походила на ребенка и вопросы батюшке задавала детские: печалилась, что из-за малого ростика не может приложиться к ионам, а о. Василий утешал ее, мол, пальцы поцелуй и ими приложись. Дескать, Бог знает, что ты маленькая и по-другому приложиться не можешь...
По тропинке же, склонив к земле голову, торопился мимо знакомый художник с тяжелым этюдником через плечо. Он был из тех верующих интеллигентов, у которых "свой бог" и которые считали пережитком стоять на службах в храме, и только в Рождество и на Пасху приходили на полчасика. А художник был талантливый, писал виды монастыря и даже иногда иконы, правда, писал лики святых со своих друзей, с родителей. По канонам это запрещается, да и небезвредно как для самого художника, так и для позирующих. Но одна картина, на которой нет ни святых, ни куполов, ни стен монастырских, у него вышла просто божественная. Маленький ребенок, может быть, впервые в жизни так далеко отошедший от матери, — на семь шагов в соседнюю комнату — вдруг остановился, и было понятно, что он не только потому остановился, что вокруг вековые бревенчатые стены, что под ногами широкие половицы с настолько великолепными узорами сучков, что их хочется гладить ладошкой, что окно распахнуто в березовое русское лето, что мать склонилась над шитьем в другой комнате; нет, но он увидал здесь самого ангела или хотя бы услыхал посвист его крыльев у себя над головой. И остановился...