При встречах с художником Никита живо представлял эту картину, сына художника, с которого был написан ребенок. Сын уже стал подростком; и хотя любимой книгой родителей был роман Ивана Шмелева "Лето Господне", едва ли он исповедовался и причащался благодатных тела и крови Христовых. Обычно Никита с трудом сдерживался, чтобы не обнять художника и не сказать: "Милый вы мой, что же вы делаете? Ведь вы лишаете не только себя, но и сына счастья пожить в Лете Господнем, второго-то детства у него не будет. Ведь оттого жизнь ребенка в романе так чудесна, что он жил в православной семье, которая молилась, постилась, каждое воскресенье дружно стояла в церкви на Литургии. Что же ты делаешь, дорогой мой? Опомнись, пока не поздно".
На этот раз Никита не выдержал, быстро пошел наперерез художнику: "Ба, он уже никого не узнает". Тот сначала смешался, но потом приложил ладонь козырьком ко лбу: "Солнце". Лицо у него было отчужденное, и вместо того, чтобы по-христиански троекратно поцеловаться, Никита почему-то сказал: "Помнишь, в "Постороннем" у Камю тоже слишком ярко светило солнце. Жарко было очень, и герой убил человека. Солнце очень ярко светило..." Художник промолчал, но было видно, как тяжело забилось сердце у него под рубахой. Никита же и сам подосадовал, что зачем-то приплел Камю, читанного еще на университетской скамье, но словно покатившись с крутой горы, уже не мог остановиться: "Давненько я вас в храме не видал". Обычно сдержанный, художник нескрываемо враждебно ответил: "А вы веру определяете по тому, ходит человек в храм или нет? Человек сам — храм. А это — камни". Он показал рукой на церковь.
Никак не ожидая услыхать такую откровенную ересь, Никита растерялся, и почему-то вспомнив, как утром, когда он торопился попасть хотя бы к концу Литургии, мать художника на рынке у стен монастырских со знанием дела выбирала копченое мясо, тоже распалился: "Господи, это же уже было, уже наша интеллигенция бросалась такими словами, и получили мы революцию, безбожие, миллионы убитых, замученных русских людей... Ладно, родители ваши не понимают, они-то люди уже пропащие, но вы..." Художник даже не дал договорить: "Что же вы такой недобрый, вот вам-то действительно надо в храм ходить. Почему вы беретесь определять, кто пропал, а кто спасся. Вы что святой? Тогда молитесь о нас". Никогда в жизни никто не называл Никиту недобрым человеком, и он окончательно зарапортовался: "А я молюсь". И прикусил от стыда язык — ему даже в голову ни разу не пришло, что надо за них молиться. Художник же победно закончил: "Вот, лучше молитесь, а кто спасется, это один Бог ведает. Савл посылал христиан на казнь, а потом стал апостолом Павлом... Не обижайтесь, вы меня спросили, я ответил. Я ведь не мальчик, мне тридцать четыре года". И, поправив на плече ремень тяжелого этюдника, пошел мимо. Никита же стоял как оглушенный. Самое ужасное, что в последнем художник был прав. Что уж говорить об апостоле Павле, когда разбойник всего за минуту до смерти спасся, сказав: "Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем", а Иуда был апостолом, ходил за Христом и погиб безвозвратно. Дернул же лукавый подбежать. Да, солнце светило... Сколько раз о. Василий говорил, мол, если будут вас просить слово сказать, то говорите не с первого раза, лучше же к священнику отошлите, а сами никогда со словом не лезте — только нагрешите.
Нестерпимо хотелось уязвить художника, что он, выходит, умнее всего собора святых — и Иоанна Златоуста, и Серафима Саровского, и Сергия Радонежского, и Иринарха Затворника.., считавших храм ковчегом Божьим, в котором люди могут спастись, что они, худоумные, значит, ошибались; но каким-то чудом Никита удержался и скорее пошел к выходу. Не успел за вратами монастырскими перекреститься, глядь, Алексей Борисыч явно ему перстами машет. С ним-то сейчас встречаться было совсем некстати. Вспомнилось, как один архимандрит, внимательно взглянув на его значительную фигуру в большущих сапогах, на длиннющую седую бороду, с легкой улыбкой промолвил: "Ну это маститый старец". Именно с тех пор Никита начал стричь бороду, поняв, что и про него можно выразиться в таком же духе... Сейчас же невольно подумалось: "Да, бороду-то подстричь нетрудно..."