Последний раз я сидел на коне двадцать лет назад в Киргизии на Иссык-Куле. Я — московский гость. Ради меня собрались выездкой на соколиную охоту. Выгоревшее, с хрусткой травой предгорье, пронзительно синее небо, далеко внизу искристая хрустальная чаша озера. Мне помогли взобраться на лошадь. Седло высокое, будто трон, ноги забраны в короткие стремена, колени мои почти у холки. Я внутренне скован, с опаскою взглядываю на землю. Хозяева, чмокая, боясь за важного московского гостя, пытаются взять поводья, но тут что-то опойное, азартное толкается в грудь, я дико вскрикиваю и, паруся полами пальто, как в юности, мчусь галопом по узкой длинной улочке. Какой восторг, какой дивный полет… Потом в конце деревни поворачиваю назад; киргизы охают, бьют в боки: "вай-вай", а из меня, бурля, выливается на весь мир почти детское счастье. Мне непонятно, чего напугались охотники, чем растеряны, отчего все в тревоге галдят на своем языке…После охоты на фазанов — достархан; ныряя пальцами в подливу с лапшой и кусками мяса, едим бараний бишбармак. Все начальство улуса за трапезой, льется водка рекою, и вдруг секретарь райкома грозно вскидывается на меня: "Москва все наше мясо сьела!". И тишина… "Если бы не Москва, вы бы землю ели", — ответил я, и все пирующие согласно зацокали, пряча взгляд, потянулись ко мне с рюмкою, чтобы выпить заздравную за гостя и за Москву…
…Прежде про мужика, имевшего лошадь, говорили: справный хозяин. Имеющего жеребца, считали богатеем, к такому деревня ходила на поклон. Безлошадного поминали с жалостью, как пропащего, человека без будущего. Десятки миллионов лошадей были не только в помощь крестьянину, но своим присутствием невольно оживляли, украшали, одухотворяли прекрасную картину русской земли. Рыжие и саврасые, гнедые и каурые, соловые и караковые преданными глазами смотрят на нас из тьмы веков. Как грустно, что редка нынче в заводе лошадь (при добром хозяине за десяток лет можно возродить поголовье ), но еще печальнее, — невосполнимо утрачено уже для нескольких поколений любовное, щемящее сердце земное чувство, коим тешил и строил душу русский мужик.
ПРИЗРАК ОПЕРЫ
ПРИЗРАК ОПЕРЫ
Владимир Бондаренко
Владимир Бондаренко
ПРИЗРАК ОПЕРЫ
Эстетика нового оперного спектакля Большого театра "Дети Розенталя" для меня начиналась с перегороженных подходов к новой сцене, куда и определили на житие-бытие скандальную постановку. С двух сторон, метров за сто от входа в здание, стоят металлические заграждения, в узких проходах по десять человек охраны. Далее кольца охраны у самого здания, на входе в здание, у раздевалок, и равномерно охранники распределены по партеру и всем ярусам, у каждой ложи. Вначале я подумал, может быть, на третий премьерный спектакль решил прийти наш президент, большой любитель экспериментально-либеральной литературы, что он доказал своим парижским приёмом избранных писателей. Спрашиваю у охранников, "Нет — ,говорят, — у нас на каждый спектакль "Дети Розенталя" такая охрана выделена, вдруг кто-то попытается протестовать". Кстати, у основной сцены никакой охраны нет. В фойе свободно, лишь контролерши проверяют билеты.
Вот уже первое противоречие и несогласие с концепцией моего друга Изи Шамира. Не станут путинские охранники так беречь "оружие русского сопротивления". Вот уже и первое доказательство "гламурного авангарда", к которому я отношу и Владимира Сорокина, и Виктора Ерофеева, и Илью Кабакова. Представьте на минуту протестный шум перед зданием, возмущенные крики из толпы, далее представьте, как с ярусов во время действия летят пачки листовок, а кто-то из "Идущих вместе" в матюгальник орёт, перебивая даже бас Валерия Гильманова, поющего партию Мусоргского. Представьте, в антракте в фойе разворачиваются знамёна и плакаты. Как здорово это вписывалось бы в эстетику протестного авангарда, авангарда эпохи Возражения. В стиль бульдозерных выставок и стихотворных манифестов Лёни Губанова у памятника Маяковскому.