Но ведь Семёнов и из этого человечьего типа выпрядывался, и потому так трудно писать о нём, ничего не сочиняя из досужего ума, не используя художественных, романных украс, когда лафтаками набрано из нескольких судеб, — вот и сшита из меховых лоскутьев добрая шуба. Это столичный анархист-интеллигент, выпив холодной водочки и закусив кулебякою с осетриной, мог и пострелять из пистоли, а после, сбив горячку, сбежать, если удастся, куда-нибудь в Женеву иль Ниццу, писать до конца жизни философические, элегические думы о романтическом былом. Размышляя о будущем анархическом безвластном общежительстве, такой философ, конечно, не находил себе места в нём, но предполагал наблюдать со стороны, как загнивает и в скором времени обрушивается оно. Ибо между барином и мужиком — потаённая бездна, через которую, как показало время, не перекинуть мостков. "Чёрного кобеля не отмоешь добела". И, чувствуя к себе затаенную глубокую неприязнь, мужик, конечно, не может стать тем самым "анархистом", как понимает это разгулявшийся от тоски барин?
Тут теория образованного горожанина из верхов с человеком из "косных низов", обитающих на земле, никак не сопрягаются, "ибо нашего философа дворня накормит манной кашкою и натянет на ноги тафтяные чулочки, а крестьянина во все поры ждёт битва" за хлеб наш насущный", ибо брюхо пуста не помнит, вечно по чужим сусекам с топором гулять не станешь, когда-нибудь деревенские прищучат и снимут голову с плеч, и пропитаньице надо как-то добывать со своих ногтей, да и семья подпирает, не даёт кинуться в задор и гульбу, и ниоткуда даровой копеечки не прыгнет в крестьянскую мошну. Лишь от горба и сохи, от пашенки и скотинки и жди скудного прибытка, а значит трудись, христовенький, день и ночь, как ломовая лошадь. Деревенского "анархиста", только переступи с улицы порог родной избы, сразу окружает, как стая цепных псов, множество будничных беззатейных забот — и давай терзать, не отпуская вполне даже во сне. Потому я и беру слово "анархист" в кавычки, что Семёнов под этот разряд никак не подпадал, хотя отчего-то любил себя так прозывать, (и это прозываньице закрепилось за ним в деревне) ибо был лесовиком, таёжным охотником, а значит — человеком особого даже для деревни, устойчивого нравственного состава, мужественного склада и внутреннего порядка, без которого в северных сузёмках скоро станешь корчужкой и пропадёшь под елиной в первый же трескучий мороз, станешь поедью гулящему зверю. А беспутнего бродню и бестолочь, кто дело легко променивает на чарку, кто бока пролеживает на печи, размышляя лишь о том, где бы достать опохмелку, — на деревне во все поры не приваживали и не привечали, обходили стороною, ещё завидев издалёка, торопливо скрывались во свой двор и запирали ворота; от такого человека мало проку, но много греха. Самое любопытное, что главные бунташники, заводилы брались не из нищеты непроходимой, не из лени запьянцовской, но из рассудительного домовитого, работного мужичья, кто с книгой не расставался, кто размышлял не только о Боге и месте человека на земле, но и откуда берётся на свете несправедливость...
К барской задумке
мужик если и пристает, как оса на варенье, не только чтобы погулять вволю, тайно положившись на "авось" и Господа, испить из круговой братины кровавого винца, но с дальней мечтою, не свойственной теоретикам, — сыскать на белом свете Закон Правды для всех, и если и не обнаружить, то всем крестьянским скопом, пройдя через бунт, сотворить Идеал. Вместо петровского государства, где прописана для исполнения каждая буква закона, глухого к народной душе, где милость к ближнему спрятана в дальний чулан, — выстроить Идеал для всех, самое совершенное общежитие для русского народа.