Лица монахов и послушников ясно выделялись среди лиц трудников — наших лиц; как бы ни были молоды и чисто выбриты наши лица, бородатые, заросшие лица монахов всё равно были чище и моложе. Ни разу мне не случилось угадать их возраст. Предположил, что Марк — мой ровесник (мне было тогда тридцать два), оказалось, Марку сорок пять. Отец Кондрат в свои семьдесят выглядел чуть старше пятидесяти. Словом, все, кто жил в монастыре более пяти лет, казались лет на десять-пятнадцать моложе своего возраста. Не было лиц угреватых, желтушных, серых; до зависти свежие молодые лица, только лишь заросшие длинными бородами.
Этот парадокс решился для меня довольно скоро, когда после послушания, мы ровно в 11.30 вошли в монашескую трапезную. Длинная, шагов в сто, с тремя рядами столов (один ряд для монахов и послушников, два других — для трудников и женщин; иерархия соблюдалась строго: женщины всегда последние, никогда первые, и не дай Бог слово мужчине поперек скажут — феминистки от такого тоталитаризма слюной бы подавились), высокие частые окна, стены и потолок расписаны сценами из Евангелия. В одном конце — вход на кухню и аквариумы с рыбками, в другом — кафедра, где монах во все время трапезы читал главы из Евангелия. Еда простая и по-особенному вкусная (как простая гречка без соусов и котлет могла быть такой вкусной, для меня до сих пор загадка; монахи отвечают просто: еда намолена). Стол прост, но разнообразен: два вида первого, два вида второго, салаты, творог, варенье, чай, молоко, компот и хлеб мягкий с хрустящей корочкой… Всё свое, всё монастырское.
Самым тяжелым послушанием считалась трапезная: накрыть столы на семьдесят монахов, столько же трудников, убрать со стола, накрыть столы для монахинь и матушек, помыть посуду, полы… Кто трудился в трапезной — к ним особое отношение — на помазывание, после монахов, они первые шли.
Это здесь, в миру, отравленные городом, часто бессмысленной, ради куска еды, работой, политической болтовней, семейными передрягами, едой из супермегамаркетов, люди стареют быстро. Точно подтверждая слова французского художника: "Ненавижу город — здесь люди убивают себя для того, чтобы жить".
Монах служит Богу. И жизнь его от того проста и незатейлива: молитва и послушание — и только — и вся его жизнь. Он не думает о том, где взять ему одежду, как не думает и тот, кто дает ему одежду, где взять ему еды. Каждый на своем месте, и каждый сыт и одет. Маленькое идеальное государство, созданное не митингами и забастовками, а молитвой и послушанием. Трудно в это поверить, тем более за стенами монастыря, глядя из окна переполненного озлобленного автобуса — сквозь это грязное окно всё видится грязным, особенно разжиревший поп-мироед, с трудом влезающий в свой "Лексус". Странно, но из чистого окна просфорни этот же поп, с трудом влезающий в свой "Лексус", выглядит, как и должно: больным диабетиком в свои сорок с трудом осиливающим и сотню шагов; жалко его, и хочется за него помолиться. Хотя в миру так и тянуло размазать его разжиревшую харю по лобовому стеклу… И не знал я до монастыря, что врагов действительно можно жалеть… Как-то не до этого было, о хлебе насущном все мысли, о социальной несправедливости, а тут еще эта харя… Словом, неспокойное какое-то это место — наш мир, искажает зрение, и сильно искажает.
Пробыв в монастыре неделю, я перестал замечать эту мирскую грязь — как-то вот так, как-то само собой, хотя каждый вечер садился в переполненный озлобленный городской автобус и возвращался домой, чтобы рано утром на церковном автобусе успеть к своему послушанию.
После трапезной, когда многие монахи отдыхали, я шел в храм. После храма возвращался в просфорню, пил чай с готовыми своими просфорами в компании монахов, чье послушание была просфорня. Это мы в 11.30 уходили до следующего дня, а они нет — они пекли, сеяли, сами их кельи были в том же здании, за стеной просфорни. Монахи пили чай с мирскими, привезенными мною из города печеньями и конфетами, я — с просфорами и монастырским вареньем. Просфоры вкусные, хотя внешне и кривенькие, и неказистые, — не все, а наши, которые мы, трудники, печатали, хотя и старались от всей своей немощи.
— Это ничего, опыта просто маловато, — утешали монахи. — А вкусные — потому что намоленные, потому что с любовью. Здесь случайных людей нет, случайные люди сюда не приходят. Просфорня она по святости, как алтарь. В каждой просфоре частица освященной крещенской воды. Заметил: и женщины, пусть и монахини, у порога останавливаются — потому как сюда, как в алтарь, женщине хода нет. Ну что, чайку попили, помолимся; нам еще в храм, на вечернюю, на клирос, петь, а тебе, отец, на автобус.
Мне пора на автобус. С пакетом своих просфор я возвращался домой.
ДумаЯ, что имею какой-никакой опыт работы, я устроился на работу в частную московскую просфорню — тем более, и заработок обещали весьма приличный.