– Они вообще перестали говорить и с ним, и друг с другом, только стояли в лодке, как бескрылые гагарки на айсберге, и просто вглядывались в даль.
Волны вернули песок, смытый было с пляжа великой бурей, на место в Виллидж-Бэй, песчинка по песчинке. Фаррисс первым выбрался из лодки, так рано выскочив за борт, что по шею погрузился в воду. Побарахтавшись, он доплыл до берега и побежал в деревню.
Никто не ждал их на пляже. Нет, пара людей всё же нашлась – преподобный Букан, к примеру. Мурдо, завидев своего отца, выбросил руку в воздух и издал радостный возглас. Но Куилл, обшаривая глазами берег в поисках родителей, не видел никого, совсем никого. Деревенская лодка лежала на обычном месте. (Значит, она не прохудилась и не потонула; значит, она могла доплыть до Стака и забрать мальчишек. Если бы было кому ею править.)
Коул Кейн призвал вознести Господу хвалу. Команда в ответ занялась высадкой.
– Затащите лодку на берег, – сказал Дон.
– Мы потом не сможем её столкнуть, – ответила команда.
– Да мужчины вам помогут, – заверил их Дон.
Члены команды переглянулись и повторили:
– Мы потом не сможем её столкнуть, – и бросили якорь на отмели.
Сброшенный на берег узелок с одеждой. Не так уж и много было в том узелке: насквозь прогнившая одежда, из которой только вязаная на что-то и годилась – распустить да связать новые чулки. Но узелка с пожитками старого Иана оказалось достаточно. Видимо, в нём болезнь и пробралась на остров.
Оспа.
Один за другим мальчишки тоже побежали по домам.
Сама Улица казалась неопрятной и измождённой. Великая буря, погубившая Дейви, содрала с крыш дёрн и разломала курятники, усеяла Улицу деревянными вёдрами и повалила каменную стену. Почему никто не прибрался? Не уложил заново дёрн на крыши? Не починил стену? Почему ни одна из дверей домиков не была открыта, хотя солнце светило? Ни женщины, ни старики не сидели на скамейках, грея лица и ноги.
Мальчишки скрывались в домах, а мгновения спустя появлялись снова, растерянные или охваченные паникой.
Кучки торфа у каждого дома казались мальчишкам, несколько месяцев жившим без топлива, роскошью. Зелень острова ослепляла их. Плоскость земли под ногами создавала впечатление, будто мир опрокинулся и упал лицом вниз.
В общем-то, так и случилось. Из двадцати четырёх семей, живших здесь в прошлом году, осталась всего горстка душ. Возвращение команды птицеловов только что удвоило население.
Целый час Куилл просидел в своём опустевшем однокомнатном домике. Пол был в точности такой, как в тот день, когда он уплыл, слегка присыпанный торфяной золой и остатками пищи. «Пол надо выравнивать. Подсобишь мне, когда вернёшься», – сказал ему тогда отец. Но посыпка на полу была едва ли ниже, чем когда Куилл уплыл. Должно быть, они умерли очень скоро… Ужасно. Ему придётся начинать таскать на надел грунт, иначе к осени ничего не вырастет. Больше некому этого делать.
Он начнёт завтра же. Или, может, на следующей неделе.
На столе нашлась брошка из пенни, под столом – пара башмаков. Он бы снял свой наряд из птичьей кожи и мешковины, но кто-то сжёг всю остальную его одежду – из страха, что и она заражена оспой. Он бы помылся – особенно хотелось вымыть уши – но в бадье не было воды. Должно быть, соседи опустошили её, скобля стол, на который перед похоронами уложили тела. Его мать. Его отца. Кого ему благодарить? Кто расскажет ему, как умерли его родители? Может, они что-то говорили под конец – оставили единственному сыну послание…
Что-то такое, что хотелось бы услышать матери Дейви.
Куилл начал придумывать, что скажет ей, а чего нет. Но все красивые басни рассказчика покинули его.
Из очага возникла мышь размером с кулак и уселась на пол, пожирая улитку. Она испугалась, увидев Куилла, но не настолько, чтобы убежать.
Оставив дверь открытой, чтобы проветрить дом от затхлости, Куилл пошёл по Улице к дому Дейви. По дороге он миновал Лаклана, швыряющего камни в дверь собственного домика – послушать, как они стукаются о дерево.
–
Он постучался. Постучался снова. Он понадеялся, что…
И, конечно же, его малодушие было вознаграждено: дом Дейви тоже оказался пуст. Куиллу не нужно было произносить непроизносимое, рассказывать невыносимое, смотреть, как лицо матери сморщивается, а сердце крошится, как сухой хлеб.