Я собрал свои военно-политические пиесы в одну книгу, дал ей имя «Военные раздумья», написал две заключительные главы: одну — о грозящем республике вмешательстве Европы, другую — обращенную к народу и президенту; ее название — «Что надо сделать?» — говорит само за себя. На книжке стоит имя не Фергуса, а Уолша: мой друг оказался тогда в беде, едва не разорился на ученых изданиях и попросил печатать Уолша. Уолш не успел выставить книгу в витрине магазина, как случилось чудо: все распродалось в один день, я получил уцелевшую в типографии книгу, единственную, с которой и отправился в Вашингтон к Линкольну. Но колокольчик на двери Уолша в тот день звонил не так уж часто, покупатель брал книгу оптом, по двадцати и более экземпляров, кто-то скупил все, чтобы сжечь книгу или утопить ее в сточной канаве. Странная судьба наших книг! «Чикамога» есть у меня, а «Военные раздумья» и двадцать лет тому назад мы уже не могли найти. Мне грех жаловаться, а каково Надин! Написать редкостное, чего никто другой написать не мог, и не увидеть не то что книги, даже и типографского сырого листа, страницы, набранной строки, — какая же это казнь! Если машину не изобретет такой-то и в таком-то месте, то спустя годы ее непременно придумает другая сметливая голова в другом месте, а не будь Рафаэля, не родись он, так и не было бы его никогда.
Не пришлось мне передать Линкольну книгу. Президент укатил с женой в театр Форда, ну, а чем окончился этот спектакль, вы, верно, знаете. Как ни корили мы Линкольна при жизни, тоска сошла на нас тяжкая: одним выстрелом Юг достиг многого, виселицы не окупили нашей беды. Бригадного генерала у меня не отняли: но я сам себя сделал генералом без мундира. Возвратясь из Вашингтона в Чикаго, я снял и этот мундир, это был мой траур по Линкольну — больше никто и никогда не видел на мне генеральского мундира. Мы не вышли на ночные улицы Чикаго, когда провозили мертвого президента, — живой Линкольн, каким мы его знали, не должен был уступить место длинному цинковому гробу, катафалку, обряду. Гул толпы, шорох десятков тысяч ног, дыханье скорби доносились и до окраинного Кенвуда, ночное небо посветлело от тысяч факелов, пока траурный поезд не ушел на юго-запад в направлении Спрингфилда. Утром мы брели по городу, как по пепелищу: всюду брошенные факелы, запах горелой смолы, рухнувшие дощатые тротуары и мостки через канавы, окна, разбитые натиском толпы, раздавленные шляпы, перчатки, обрывки бумаги, втоптанные в уличную грязь, завядшие, редкие в эту пору года, цветы, сломанные стулья, невесть зачем попавшие на тротуар, и флаги, флаги, флаги Федерации, чуть ли не на каждом доме.
Мы поехали с книгой к Линкольну в Вашингтон бедняками, а возвратились нищими. Вот и пришлось мне вернуться в Иллинойс Сентрал на старую роль техника-вояжера. Тогда-то я и изъездил весь штат из угла в угол и облюбовал эту вот землю, южные дубравы Иллинойса. Видите, за поворотом колеи — железный мост через овраг? Прежде там бежал ручей, а над ним стоял мост на дубовых сваях. Зимой 1872 года мы свезли сюда камень, железные фермы и кузнечные горны, в феврале отпустили морозы, в одну теплую ночь сошел снег, и мы поселили рабочих в палатках. Лес тогда подступал к самой дороге, только у оврага он редел: там поляна с травянистым бугром и поросший лещиной след давней порубки. После первого взрыва на бугор взошел человек: седой, длинноволосый, бородатый и в военной шинели. Он был худ, высок, опирался на длинное ружье. Мы рвали землю порохом под новый мост, собирали его неподалеку от старого, по которому еще шли поезда, и всякий день на бугре появлялся старик. Взрывы распугали зверей; железный грохот клепки отогнал их от дороги, и только старик, как дерзкий лесной лазутчик, выходил на бугор. В палатках о нем говорили всякое: будто он тронулся умом, живет один, при австрийском ружье, будто он колдун и считает себя хозяином всех земель в междуречье Огайо и Миссисипи.
Однажды я не утерпел и пошел к старику.
Работа за моей спиной затихла, все хотели увидеть встречу генерала с лешим. Старик стоял сгорбясь, не надевая шляпы и не шевелясь. Когда я был от него шагах в двадцати, я услышал спокойный голос:
— Джон Турчин! Вот так встреча!
Не будь этого голоса да еще синих, грустных с приспущенными веками глаз, я бы ни за что не признал в нем Тадеуша Драма. Мы расстались десять лет назад в Афинах: и я постарел в эти годы, а он, на взгляд, прожил целую жизнь. Я бросился к нему, он — ко мне, у моста решили, что дело дрянь и мы схватились врукопашную. Из толпы побежали ко мне на помощь, но скоро заметили, что объятия наши братские.