Дом не разделен на комнаты, весь он — одна многооконная светлица, с печью посередине и широкой лежанкой с трех сторон печи; деревянные нары вдоль стены, шкаф и полки домашней работы, книги и школьные приборы, которыми в гимназиях обставляют уроки естественных наук.
— Уж не ждете ли вы, что к вам заявится вся ваша рота!
— Вы первый однополчанин, встреченный в нашем лесу. Есть аборигены-янки, ирландцы, несколько немецких семейств, но далеко, они в дождь и выстрела не слышат. А вот почему меня окрестили колдуном.
Он показал в угол, там темнел словно бы гроб, поставленный вертикально, — серый ящик в рост человека.
— Смотрите!
В футляре оказалась анатомическая модель в натуральную величину, с обнаженным строением мышц.
— Когда я перевозил его из Ду-Бойс, ящик упал и раскрылся. Окрестные фермеры постановили схватить меня ночью, обкатать в смоле и перьях и выгнать из здешних лесов. — Он затворил крышку футляра. — Ко мне прискакал с этим мой друг ирландец, и мы предупредили их: повезли модель на фермы, и я рассказал им, что буду учить детей естественным наукам.
— Где же ваша ферма? Где скотина или поле?
— Я было купил коров и пустил в лес. — Драм усмехнулся. — Да так больше и не увидел. Здесь хозяин не видит свою скотину неделями; у каждого свое тавро.
— А вы что же, не клеймили?
— Красное клеймо из горна, — проговорил он задумчиво. — Нет, не хочу чужих страданий, даже и скотины. Сколько их было, страданий, мук, а ради чего? Мы проиграли войну, полковник.
Я понимал, что он имеет в виду, как близок к истине; и как все же далек от нее.
— Я не знаю другой войны, где бы выигралось так много.
— И вы не заметили, что нас предали? — поразился Тадеуш.
— Понял и вышел из армии. Предали не все, иным недоставало отваги пойти так далеко, как нам хотелось. Но сложилась нация, Драм, нация, отменившая рабство, хотя и вросшая в него по самое темя. Юг потрясен навсегда, он будет лгать и лицемерить, но рабские стойла мы сожгли. Они хорошо горели, этот огонь согреет меня до последнего часа.
Он смотрел с тайной печалью, готовый возразить мне, но вдруг взгляд его перешел на окно и он сказал:
— Вот и Михальский, племянник моей матери. Он прибыл в Штаты в 1856 году с товарищем, отыскал нас в Оверленде, но не остался в Канзасе, уехал в Чикаго.
Гость Тадеуша соскочил с лошади неловко, забросил ременной повод ей на спину и направился к дому. Он был в коротком дешевом пальто на крепких плечах, но рубаха под красноватым лицом издалека сверкала белизной, а черный галстук вывязан пышным бантом. Тадеуш представил его, но он не подал мне руки.
— Что с тобой? — рассердился Тадеуш.
Поляк угрюмо молчал, оглядывал меня, как врага.
— Что случилось, дьявол тебя побери!
Да, я видел когда-то этого господина, видел, кажется, при обстоятельствах чрезвычайных и недружественных; но где и когда?
— Я возвращаюсь в Чикаго, — сказал гость по-польски. — Этот господин, вероятно, понимает наш язык, а мне наплевать.
— Да как ты смеешь! — закричал Тадеуш. — Когда я тебе рассказывал о генерале Джоне Турчине, ты уверял, что был бы счастлив пожать ему руку.
— О матерь божья! Вы — Турчин?! Я вас принял за другого, он плыл на том же пакетботе через океан.
— Это и был я! За что же вы меня возненавидели на палубе?
— Леон сказал, что вы из Варшавы, из свиты Александра. Плывете в Америку в свадебное, спускать деньги, а мы — в трюме, голодные.
— Где же ваш немилосердный друг?
— Леона нет, — ответил он скорбно. — Он совершил ужасную ошибку, боюсь, вы не поймете этого.
Тадеуш досадливо махнул рукой, отошел к печи и затолкал в нее несколько непривычно длинных поленьев.
— Сердце Леона всегда было с повстанцами; если бы мятеж поднял Север, он был бы с Севером. Но, по несчастью, мятежниками стали южане, и он пошел за ними; он бы и за дьявола пошел воевать, если бы знал, что тот в меньшинстве. Он — поляк, пан Турчин! Он сам рыцарь и искал в мире поверженных рыцарей, чтобы помочь им подняться.
— Он слепец! — Апостольская седая голова Тадеуша, с крутым, округлым лбом и мудрыми глазами, вся была в бликах огня.
— Тадеуш! — взмолился Михальский. — Он погиб, не осталось даже его могилы… Жаль поляков, пан Турчин, ах, как жаль!
Он искал у меня отклика и поддержки.
— Я сострадаю делу польской свободы, пан Михальский, но не одно это дело вижу в мире. Те, для кого чужая свобода — мусор, не помогут и польской свободе.
— Жаль поляков! — сокрушался Михальский. — Теперь и Бисмарк встал к кнуту и виселице, теперь и от него полякам смерть.