— Мы приготовили силосные траншеи на тысячу тонн, нас вызвали и еще заставили сделать три — это отвлекало силы! — Он помолчал, не зная, говорить ли о Филатовой. Помявшись, проронил, причислив, видимо, и ее к своим трудностям: — У Людмилы Матвеевны всегда не хватало такта. У меня все.
Собрание шло. Выходил главный инженер, жаловался на то, что не выпускают подвесные дороги, на отсутствие запчастей, на несерьезное отношение рабочих к электропроводке (колпаки разбивают!). Выходили механизаторы, говорили свое, и все корили вроде Людмилу, но не так, чтобы дать отрицательную оценку. Больше доставалось Зиминой.
«Вот бы послушал Игорь, как я отстаиваю его жену! Она-то все равно не поймет», — думала Зимина, не глядя и видя напряженную, откинутую голову Людмилы в заднем ряду.
Было еще не поздно, едва минуло девять. Зимина сидела в кабинете, бросив руки на стол, осмысливая собрание. Когда она стала выкладывать недочеты — это уже не был маневр, просто жгло желание взять их за грудки и потрясти. Пришли, сбежались, услыхав, что нужно продрать кого-то — не их, а кого-то — на это всегда готовы! Понеслись двое — и всех понесло, словно стадо.
Конечно, они вынуждены были ответить, и поневоле отвечали всенародно, не перед ней отчитывались, перед людьми — то страшное, что произошло, как бы заставляло их спросить и с себя, и они каялись или спорили, защищались, отстаивали уже собственную честь, и с этой высоты наиболее честные и требовательные (на что и надеялась она!) подходили к Филатовой как можно объективнее, другие слишком придирчиво хватались за нее, прятали за ней свое неблагополучие, и придирчивость их была очевидна и неприятна. Значит, «все шло путем».
И вместе с тем напор людей, общее неприятие Людмилы, частично скрытое — дипломатично, она-то видела, что дипломатично! — давало волю ее, Зиминой, неприятию, которое без всякой дипломатии, исключительно сознанием вины перед Людмилой, душилось ежедневно, ежечасно. В ней вырабатывалось и утверждалось то объективное отношение к ней, к какому стремилась, но какого боялась: она перечисляла заслуги Людмилы, но чувствовала, что фальшивила, во имя добра, во имя большой и трудной справедливости, потому что втайне не принимала Людмилы, а порой почти ненавидела. А тут вместе со всеми давала оценку — народ видел, значит, то была правда.
Но и народ пошел навстречу, народ уважал ее, соглашаясь дать в суд отзыв благоприятный, и она душевно и благодарно чувствовала эту свою слитность с людьми. Конечно, они отстаивали свое достоинство, стараясь объективно, как и просила, решать о Филатовой, — и ее поднимало чувство единения с ними. Они понимали ее — она понимала их.
Она подошла к окну и долго глядела на тонувшие в отблесках зари нагроможденья строений, башен, крыш, раскинувшихся за шоссе. Зажигались огни. Внизу сонно покачивалась калина. Видно было, как налились ее гроздья — крепкие, твердые зеленые ягоды блестели краснотцой, оживлявшей все дерево, будто накинули на него шелковую рябенькую косынку.
На другой день сама с утра завезла характеристику в суд и пошла в горком.
Белоголовый увидал Зимину в приемной, когда шел в кабинет, пожал маленькую твердую руку:
— Ко мне? Заходите.
Они редко виделись после разговора о Лебедушках и дачах. Записку свою Зимина отправила сперва в Совет по инженерной геологии и гидрологии — тот самый, который создает аэрокосмический мониторинг состояния геологической среды, тот самый совет, который предсказывал сокращение пашни в будущем. Совет не решал ее вопроса, но она искала поддержки у специалистов, докторов наук, академиков — они владели информацией, недоступной глазу и разумению ведомственного аппарата, чиновникам, — они должны экологически и экономически грамотно оценить ее суждение о защите земли и леса, то есть подтвердить их. Она действовала без ведома Белоголового, и это порождало настороженность, натянутость между обоими. Его светлые, мальчишески дерзкие, азартные глаза, приглушенные знанием тягостных жизненных оборотов, а может — тяжестью собственной ответственности, смотрели на нее вопросительно. «Ну и как, получается?» — читала она в них и обижалась на скептическую снисходительность.
О трагедии с Рыжухиным, конечно, прежде всего позвонила Белоголовому. Ей казалось — исполняет официальный и партийный долг. Кратко, достойно, без истерики, которая била изнутри, изложила обстоятельства. Голос Белоголового со знакомой невозмутимостью какой-то высокой позиции добро произнес: «Спокойнее. Спокойнее, Ольга Дмитриевна. Это жизнь. Давайте смотреть… помогать… решать…» По благодарности, сдавившей вдруг горло, поняла, что кинулась к нему не с официальным донесением.
Сейчас он смотрел на ее серьезное лицо и, видно, заметил, как закусила губу, собираясь с духом.
— Устали? — спросил мягко.
— Есть маленько, — просто ответила Зимина и впервые со вчерашнего дня улыбнулась.
— Вчера был у меня Филатов.
Она взглянула быстро, пытаясь угадать, слишком ли откровенный состоялся разговор с Филатовым?