Первым опахивали огород Воронковым. Сдержанная («не ругачкая») Катерина к огорчениям и печалям других относилась со спокойным вниманием, за которым всегда улавливалось сочувствие. Была она не зряшная, расчетливая, но и добрая, если по делу, справедливая. А главное — не сплетница, не болтушка. А уж работящая — редко такую сыщешь, хотя давно перевалило за шестьдесят. Для Андрея Воронкова всякое хозяйственное занятие превращалось теперь в событие. Не характер, не натура, а болезнь сузили его мир до собственного двора и сада. Здесь он топтался, сойдя со ступенек, и делал замечания даже по поводу комбайнов и других машин, работавших подле Холстов. Передвигаться на непослушных ногах стеснялся, вернее, не хотел чужого сочувствия, и даже к брату жены Борису Николаевичу на другой конец ходил задами. Из-под белой курортной кепочки, с солнечным козырьком, строго оглядывал он людей, запрягавших лошадь в окучник.
Женя стояла рядом в сарафане, сложив руки на груди, то и дело перегибалась, хлопала себя по ногам, по плечам, сгоняя слепней. Сгонит — и снова сложит руки, глядит, как управляются мать и Юрка с лошадью. Пришла Лизавета Пудова — уж на что не охочая выходить со двора. Притащилась Марфа в нарядной кацавейке-безрукавке, в фартуке.
— А мне-то сделаете, ребяты? — трубила она и учила Юрку: — Ты не дергай ее, не дергай, затягивай туже!
— Зна-аем! — отозвалась за Юрку Алевтина. — Заводи, Юрочка!
Широко шагая, Юрка повел лошадь под уздцы по длинным картофельным бороздам, на поворотах сильно вскидывая руку вслед за лошадиной мордой. Вихляясь в борозде, Алевтина направляла окучник. Следовало поспевать за лошадью, и она поспевала, цепко ухватившись за ручки.
Шли они с Юркой, будто хозяйка с хозяином. И, как всегда, чем пристальней глядели на них люди, тем легче, непринужденней старалась она держаться. Но все равно получалась натяжка. Почему-то не за себя было больно, за дочку. Та тоже смотрела пристально. «Ну что ж, — думала Алевтина упрямо, — вот и будем в одной упряжке, он потянет, я помогу — ради дочки на все пойдешь».
А люди любовались, как легко, словно играючи, делала она свое дело. Огород на глазах преображался. Ряды картошки выравнивались, приподнимались, высоко подпертые с обеих сторон свежей землей.
И Катерина не выдержала:
— Ну-ка, дай-ка я пройду!
Алевтина посторонилась и в этот момент увидела Лену Суворову. Та шла по дорожке от калитки, высокая, длинноногая, вся светлая, со своими белыми волосами, в белом платье, с книжкой для Женьки.
Женька, обернувшись, обрадованно ойкнула и закинула ей руки за шею. Отклонившись, посмотрела любовно, и вдруг прислонилась щекой к Лениной розовой свежей щеке, чмокнула и опять, не снимая рук с шеи подруги, оглядела ее, любуясь. Молодая эта нежность всколыхнула в Алевтине давние воспоминания, такие давние, что вызывали лишь досаду. Она вдруг увидала, поняла, какая Женька молоденькая, нетронутая временем, бедами, какая гладкая и нежная у нее кожа. («Где мне угнаться за нею?»)
Она долго глядела на гряды и произнесла с наигранным восхищением:
— Красота-то какая, во, мастера! — и тут же прикрикнула: — Катерина, бойчее! Смотри — уволю!
— Мама, много тебя.
Алевтина растерянно оглянулась: никак, неловко за мать?
Лена улыбнулась ей:
— Хорошо, когда хорошего человека много.
Уж лучше бы не говорила ничего, Алевтина в утешении не нуждалась. Но промолчать не сумела:
— А тебя, дочушка, не хватает, ни на скотный, ни на огород!
— А я не собираюсь с жизнью расставаться. А в огород — хоть сейчас! — отбилась Женька.
— Вот и поведешь. Сейчас!
— Ну и поведу!
Только когда Катерина ходко прошлась по борозде, рывками приподнимая, выравнивая тяжелое железо, когда через три борозды пот осыпал ее полное, покрасневшее лицо, а дыхание стало шумным и прерывистым, стало ясно, как тяжело это дело. Алевтина, оттеснив плечом Женьку, посмеиваясь, снова заступила на место:
— Но-о, каряя!
Женька стянула пиджак с плеч мужа.
— Упарился, родимый, это тебе не на тракторе, — сказала по-бабьи, с ласковой насмешечкой, провела по Юркиным волосам ладошкой: — Ничего, потянешь еще! — и хлопнула по спине.
— Не балуй! — отстранился он, но Алевтина уловила довольство в тоне, заметила, как озорно, обещающе блеснули Женькины глазки.
Следя за ногами лошади, она старалась не сбиться, удержать окучник по курсу. Лизавета Пудова говорила чего-то Лене Суворовой. На повороте донеслось:
— Он тут все прошел: и председателем был, и кладовщиком, все прыгал на своей ноге. Кто и недоволен был. Раз после войны фуражный овес раздал людям — уж так все просили…
«А, про Пудова». Историю ту Алевтина помнила. Посеял председатель овес, что требовалось, а оставшийся раздал. Грачиха и поднялась. Они, Грачевы, все едкие, больно умные. И деревню подняла: судить его! Судили в Редькине, дали год условно, за халатность. Да когда было-то. И чего вспомнила? Не разболелся ли Пудов? Дивно, что столько времени Лизавета прохлаждается здесь.
Две борозды прошли, а она все пела: