— Все-то припомнили! Барана рабочим, трактористам, резал. Грачиха выступила: «Мясо, говорит, трактористам, а сорок килограмм бутора себе взял». Судья даже смеялся: «А какой же тогда барабан был, если бутора сорок килограмм?»
— Никак, Григорий разболелся? — прокричала Алевтина.
— Разболелся — ладно! Заел меня, девки, совсем, — быстро отчаянным голосом проговорила Лизавета и обвела всех глазами: — Что делать-то мне?!
— А что такое? — Положив набок окучник, Алевтина кивнула Юрке, чтобы отдохнул.
— Я ведь как увидала третьего дня ту яму, как ужаснулася, так и рассказала деду, что в войну четырех человек у нас в саду закопали. Он знать не знал. А теперь велит следопытам сказать, сей же час. Не верит, что на то лето приедут.
— А раньше почему не сказала? — спросила Катерина строго.
— Как же это вы? — удивилась и Лена.
— Не сказала — и все. Чего, думаю, говорить, ребятишки узнают — будут бояться в саду ходить. Всю жизнь от них скрывалася.
— Да-да-да, бояться будут… — ужаснулась Марфа.
— Гляди, испугалися, — хмурилась Алевтина.
— У меня там клубника насажена, — вздохнула Лизавета.
— Раскопают — разнесут плодородный слой, — догадливо сказала Женя.
— Вот и я про то, — призналась Лизавета.
— Потом его не ско-оро создашь, — Женька-то, кажется, насмехалась.
— Андрей, ты бы дошел, сказал ему! — поглядела Лизавета в тусклые глаза Воронкова. — Я разве против? Пускай хоть все разворочают. Люди все-таки, могилу, конечно, надоть им. Верно?
Андрей пожевал губами, собираясь заговорить, но лицо его дрогнуло, сморщилось, и он вдруг заплакал.
Женя и Лена со страхом и жалостью глядели на него. Катерина, та как не заметила, только потупилась.
— Не тужи, Лизавета, — сказала она ровным голосом. — Они вон какие ребята, могут и аккуратно земельку снять, и заделать потом, как надобно. Навозу у Алевтины возьмешь. А сказать нужно. Нужно сказать. Мы с Андреем придем, поговорим с Григорием.
— Я теперь точно и не упомню, где именно.
— Кончать надо, туча заходит. — Алевтина повернулась к лошади.
Мысли о себе и Юрке, как о хозяйке и хозяине, и обида на Женю, и метания Лизаветы слились воедино, вызвав ощущение чего-то детского, глупого, непроходимо скучного и недостойного.
— Бабы, вы уж не откажите, придите ко мне. Придете? — стонущим голосом просила Марфа. — Мне одной ничего не сделать, у меня и давление, и сердце.
— Сказала — придем! — отозвалась Алевтина. — После обеда.
— Да-да-да, опосля обеда. Уж пожалуйста. Но я, бабы, прямая, и скажу вам — не так водите лошадь, мы, бывало, пашню разделим и заводим с одного конца на середку.
— Да что бывало-то? Что вы пахали-то? — Алевтина выкинула окучник из борозды на дорожку. — Какой огород!
Она выпрягла карюю и повела вон из сада. Неотвязанное коромысло, к которому крепился окучник, било лошадь по задним ногам.
Марфа семенила сзади:
— Ты уж не забудь, Аля!
— Подай мне коромысло! — грозно прикрикнула Алевтина.
Марфа тотчас нагнулась, подала:
— Нервенная ты стала — страсть!
Никто больше слова не проронил, может быть, думали одинаково.
Серафим Антонович Белоголовый был нездоров — в поездке по колхозу попал под холодный ливень, температура подскочила до тридцати девяти, выматывала, не давала держаться в привычной форме. Несвойственное ему нервное раздражение прорывалось в трубку, когда выговаривал Зиминой:
— Молоко падает. Падает! Это в июне-то! И сено плохо готовите. Было же указание косить повсеместно.
— Мы что, первый год косим? У вас ливни — явление эпизодическое, а у нас каждодневное. «Косите, косите!» Скосили вон, а убрать не можем. Поливает без остановки.
В горком вызывали не раз, требовали косить. Приезжал даже секретарь из обкома: «Косите, товарищи, положение трудное, во многих областях засуха, все погорело, три тысячи тонн сена район должен отдать на сторону, сто тридцать — только совхоз Рождественский». Они требовали, уговаривали, грозили.
А небо третью неделю с утра затягивало серостью, прижимавшей к земле сырые поля, прессовавшей воздух. Дождь то проливался мгновенным ливнем — и все в какие-то минуты вымокало, то сеялся нудно, отчего влаги и воды на дорогах и в полях не уменьшалось. Скошенное не сохло, попытались убрать на силос, сложить в траншею. Многие сомневались, предрекали — пропадет. В Редькине поймали ведренный денек, скосили, высушили — только в стога складывать. А в тот час и умри мужик, ветеран войны. И повалил народ на похороны! Жук с Галиной Максимовной венки возили, уговаривали управляющего: «Давайте мы подключимся, похороним, справим все как следует, речи произнесем, машины дадим, а вы ему в память красный стожок поставьте — он-то из тех, кто колхоз организовывал. Давайте мы поговорим с народом». Но управляющий, похоже, обиделся: «Представьте, уже договорились, все будет организовано, мы ведь тоже не без царя в голове». Но в поле так никто и не вышел. А ночью грянул дождь, и траву пришлось сложить в траншею. «Хорошо ли, что не поехала сама уговаривать? — думала Зимина. — Но как тогда воспитывать самостоятельность в кадрах? И как изловчиться, заготовить корма, не упустить зимой скот?»