— Так, так… — бормотал он себе в усы, — вот, значит, когда обо мне вспомнили. Сколько работаю, это первый случай. Знаю, сам не раз слышал, как люди стонут: «Уж лучше бы мне умереть!» Но столь спокойно и твердо прийти и попросить немного яду, — и с такой детской доверчивостью, которую я не мог оправдать! А ведь у них был резон, черт его побери! Идиотский, безумный, безумный мир, где нужда убивает бедняков, которые хотели бы жить, где чахотка губит молодых людей, из которых могли бы выйти отличные врачи, поэты, изобретатели, спасители рода людского и где, с другой стороны, запрещается помочь принять желанную и заслуженную смерть человеческой развалине, ненужной ни людям, ни своей семье, ни себе самой. А я их взял и выгнал. Да, выгнал, отказав в помощи, хотя сердце мое бунтовало, шепнул на прощанье маленькую утешительную ложь…
Вошедшая Дора с изумлением смотрела на жестикулирующего отца, на молчащих сестер, на меня.
Тут его снова прорвало:
— Дора! Сейчас тут произошло кое-что поучительное, прямо для тебя. Страшно жаль, что ты не присутствовала. Тебе следовало бы увидеть ее лицо. Вот оборотная сторона приключений — пойми наконец ты, вечно всем недовольная, денно и нощно мечтающая о каких-то неземных радостях, о некоей более полнокровной жизни. Та, что приходила сюда, тоже маялась подобной дурью; в конце концов сбежала с распутным мужиком, а тот мир, о котором она грезила, обошелся с ней круто. Ха-ха-ха, — захохотал Ганзелин, — хорошо же он ее отметил, хорошо припечатал!
Дора вспыхнула, строптиво выставив подбородок. В семье Ганзелина редко кто решался открыто возражать отцу, но на сей раз она решилась.
— Это еще не доказательство, я не нахожу в этом никакой связи. Мир не потому отвратителен, что кто-то вернулся развалиной. Ведь когда погибает придавленный деревом дровосек, блюстители нравов не говорят, что смерть — это награда за любую почетную работу!
— Замолчи! — вскричал доктор. — Замолчи! Ты приводишь сравнения, от которых меня тошнит! Сравниваешь несопоставимые вещи. Самое скверное, что отличает тебя и тебе подобных — это как раз неумение их правильно сортировать. И ценное, и пустячное — все валите в одну кучу. Как же тут разглядеть то единственное, чем стоит дорожить? Дурочка, разве не понятно тебе, что твоя жизнь будет иметь цену лишь в том случае, если ты сама будешь иметь право уважать себя за свои поступки. Ибо никто другой достоинства тебе не прибавит.
Разговор продолжался, но я, признаюсь, уже не очень к нему прислушивался. Так, вполуха. Думал об ином. О прокаженной. Я был убежден, что женщина, недавно сидевшая за столом для пациентов, больна проказой. Именно так я и представлял себе проказу. Мне рисовался Иисус Христос, который возлагает руку на голову несчастного, пораженного той же болезнью, и вот — язвы его затянулись, кожа сделалась молодой, глаза обрели блеск. Видимо, впервые осознал я красоту чуда. Вершить чудеса! Это же во много раз лучше, чем врачевать. И не права ли моя набожная мать более, чем старый Ганзелин, видя свое счастье в вере, которая сдвигает горы, воскрешает мертвых и возвращает болящим здоровье простым мановением руки?
ПАСХАЛЬНЫЙ ГОСТИНЕЦ
По луговым тропкам с журчанием бежали ручейки, по обочинам дорог сверкали созвездия одуванчиков, поля превратились в одно большое болото. Эмма приносила домой целые охапки подснежников и калужниц. Во всех банках, во всех горшках с отбитыми ручками стояли цветы. От них исходил кладбищенский запах увядания. Коляска доктора снова катила по шоссе, щедро расшвыривая комья грязи, как мот свое достояние. Кичливая цветная штукатурка домов на городской площади отсырела и покрылась похожими на лишаи влажными пятнами. Мальчишки на деревенской площади с диким азартом играли в мяч, от избытка жизненных сил устраивали драки, обжуливали друг друга, швырялись камнями.
В светлое воскресенье из Милетина к Безовке потянулась, гомоня, процессия детей, несших на жерди тряпичную куклу. Они утопили ее, сердешную, в Безовке, в глубокой заводи под вербами. Я стоял там под вечер в сапогах, облепленных грязью, и смотрел, как она беспомощно кружит, уносимая течением, среди осыпавшихся вербных «сережек» и листьев, разбухшая, со смытым водой лицом. Тут я задумался, стоит или не стоит идти на пасху колядовать к Ганзелиновым, прихватив с собой пасхальный гостинец. Гелена мигом разрешила мои сомнения.
— Одним словом, ты должен быть у нас, понял? Попробуй не явись, так я тебя за волосы оттаскаю. А может, ты просто скупердяй, надумал увильнуть от покупки для каждой из нас по кульку конфет на милетинской ярмарке?
Рудольф Циза сплел мне из ивовых прутьев бич[16]
. Он был не слишком красивый и больше походил на неудавшуюся рождественскую плетеную булочку, но имел то преимущество, что был короткий и удобно умещался под пальто. Я не придумал ничего умнее, как спрятать его от матери под грудой своих книг, и всякий раз после уроков с замиранием сердца ждал, что его обнаружила либо она, либо вздорная и ненадежная Бетка.