Но, еще до того, как стекольщик исчез, немцы какую-то вывеску, на немецком, прибили к двери. Чтобы наши не подходили. Теперь и не подходили: одни – потому, что боялись; другие – зачем им стекольня без рук стекольщика? Дом, разваленный на половину, остался пустым.
***
В ночь, когда третьи сутки шел мелкий, холодный дождь, на тележке стекольщика: длинной, под рамы и легкой, на велосипедных, надутых колесах, Алена и мама перевозили Алешу.
Он лежал под дерюжкой, торчали наружу босые ноги. Лицо под дерюжкой – как мертвый. Ночь – комендантское время, но если покойника, без церемоний, тихонько катят на кладбище – бог с ним. Прошли, повезло – никто не окликнул, дай бог.
– Аленка, смотри! Нет несчастия выше, чем пережить своего ребенка! Смотри, богом молю… – попросила Алешина мама.
Не воля и совесть вершат ныне судьбы людские, а руки. Теперь судьбы, как вещи, легко переходят и так же теряются запросто – вещи случайные, в чьих-то руках. Она б не пустила Аленку, да он бы не понял. И не отдала бы его, никому – и Аленке… Но, если его: «Окруженца», больного, калеку, могли и не тронуть, могли бы… Да он ведь таким не считался. Он был «Окруженцем» давно, в первый год войны, а теперь – партизан. А это уже приговор!
На обратном пути, без тележки, без сына, провожал маму ветер. Сын теперь на другом берегу. «Не отдам! Только Вам, тетя Лена, отдам если надо. И даже не трону…» – не слушала б мама, да могла ли забыть самолеты? Когтистые, черные коршуны, воронье!
***
Ветер выстуживал дождевые струи, гоня их потоком, не вниз, а вглубь – в лицо. Они вымывали соленый, горючий привкус из маминых глаз, и катились к земле.
Аленка
Аленке всего семнадцать, а вдруг она, мудростью седой Изергиль, поняла: до войны не боялись счастья! В голову такое прийти не могло. А теперь боялись… Пряча, с оглядкой, сало, немного муки, самогона пол-литра, которые, ей повезло – наменяла, отдав стеклорез и линейку Андреича, Аленка тяжелым пятном на спине, ощутила чужой, нездоровый взгляд. Это смотрел Осип Палыч, начальник полиции.
«Махорку, наверное, варит… – видела желтые пальца Алены торговка. – Зачем, – неизвестно: теперь ведь и черта поварят – чтоб выжить! Но пальцы – чего будут желтыми? Не от махорки?»
Но хмурился Палыч – каким-то чутьем уловила Аленка – не потому, что увидел ее пожелтевшие пальцы…
«А зачем это ей?» – оценил он закупку. Семья Воронцовых, с последним составом ушла на восток, но эшелон угодил под бомбежку. Аленка вернулась обратно в Ржавлинку, одна…
Не понял Аленку начальник полиции. Он же не знал, что война, отобравшая всё, не доглядела вдруг, и попала случайно в Аленкины руки краюшка счастья. За неё было страшно Аленке…
«Нравилась же, пигалюшка, сыну…» – подумал начальник полиции. Перед войной, в выпускных это было, да так и прошло, бесполезно. Теперь – пигалюшка такая же, ростиком так же – подмышки. К чему она – думать о ней? Но: сало, мука – даже это понятно – не воздухом птичке питаться. Но – Аленка брала самогон… Не понял ее Осип Палыч. Не нравилось это…
***
– Слышь, Воронцову сегодня видел…
– Угу, – буркнул сын.
– Не забыл? Вижу – нет! Ты, хоть теперь-то её потрепал, по холке?
– Не-е, батя, не потрепал.
– А чего, не дается?
– Не-е…
«От «Зингера» иглы меняла на самогон…» – припомнил Палыч.
– Слышь, а сходи-ка ты к ней.
– Что, сейчас?
– Нет, пожалуй… потом, как скажу.
«Антонов огонь»*
– Выпей Алеша, так надо! – просила она.
Он слушался, выпивал и забывался, убитый выпитым. А она, в самогоне же, вымочив палочку, обожженную лампой, становилась глухой и слепой, ко всему.
Он был горячим, сброшенным в сон самогонкой. Она в это время снимала повязки.
Лучинкой, почерневшей от крови, огня, самогона и боли, влезала в раны. А если они, по ее недосмотру, за ночь зарастали синей, с прожилками гноя, кожей – лучинкой и пальцами, эту кожу Аленка рвала, вручную. Давила, ложась иногда, на ладони, всем телом.
От этого он просыпался. Кричал. Аленка сто лет не забудет – как! Прятал руки, боясь причинить ей боль. И никогда он, ни разу, не разомкнул своих губ. Связки рвались и гудели огнем, как в глухой паровозной топке. Беззвучно кричал! И руки – он прятал их от Аленки!
Сто лет, на всю жизнь, до последнего дня, не забыть ей такого, безмолвного крика!
Пала духом Аленка. Ну что же такого: смотрел со спины на нее, Осип Палыч… И что? Ничего, только ноги, домой не несли. Она отступила в крапиву, наткнулась на колесо от разбитой машины. Присела, вжимая пальцы в резину, нагретую солнцем. Страх подкатил тошнотой невесомой, пугливой – как в детстве, когда это было впервые. Тогда успокоила мама, смеясь и жалея: «Аленочка, ты не волнуйся, теперь так и будет. Всегда, каждый месяц – растешь ты, Аленушка, все хорошо. Становишься женщиной. Это, девочка, после поймешь – это счастье!»