Пламя взрыва прожгло паровозное днище и, разрывая металл, устремилось в небо. Дикая мощь кипятка и пара, и ревущий огонь паровозной топки, в безумном, смертельном порыве, ударили в грудь и лицо Алеши – и в сторону неба, в стороны света, в того, кто был в связке… Агония, адовый скрежет по рельсовым нервам, объяли, круша и корёжа, состав с головы до хвоста. Свечками адова пира, вспыхнули и загорелись обломки, техника, люди. Танки – виновники пира, слетали с платформ, ломая коробки вагонов с людьми, снося головы, плюща в лепешку, тела.
Пламя остынет, осыплется пеплом на трупы врага, на обломки, на рельсы и на короба изувеченных танков. Ему повезло, партизану, солдату, Алеше Тулину: безоружный, бессильный солдат, не по нраву военному счастью, но не отвернулось оно от Алеши – еще не остыло пламя, бликуя в стальных бортах изувеченных танков, гаснет в воздухе стон умирающих, уносимых вместе с Алешей в небытие, врагов…
***
Безучетная, щедрая пища огню, который не ведает боли, не знает меры – так войну видит солнце. Но если б познало оно эту боль – сдали б нервы. И солнце сошло б с небосвода…
Алёнка, Алёна!
Мечту потерявший начальник полиции Палыч, запил. «Что, я хуже Никитки? – угрюмо кривил он улыбку, – А что, Палыч, лучше?» – сам же себе отвечал, и сам признавал: не лучше. В бешенстве немцы Аленку повесили, голую, вниз головой. Ужас, внушаемый мертвым, изрешеченным пулями телом Аленки, витал в городке.
Но Палыч ведь знал, как прекрасен был этот, несорванный им цветок! Запил, отвернулся от жизни. А по ночам приходил. Брал баклажечку крепкой горилки, и приходил к Алене.
«Аленка! – стонал он, – Аленка.… господи… – и гневно косился в сторону бога, сжимал кулаки, и скрипел зубами – Да разве ты есть?! Ты мелкий, такой же, как я, предатель! Скотина ты, господь бог! Я бы, старый дурак, тварь влюбчивый, я бы сорвал, пригубил ее… Не по нраву бы, пусть… Так жива ты была бы, жива, Аленка! А что теперь? Что? Ни солнца теперь, ни тебя…»
Волчонком скулил, качался, отрешенный от мира Палыч. А то каменел, как глыба, как дуб, с почерневшей в последнюю осень листвой…
«А я бы, я… – плакал он, – Человеком мог стать, понимаешь?..»
Не сумел он взять в руки заветный цветок – и потеряна жизнь, и теперь всё равно…
***
Отрешенный, не уловил полицай Осип Палыч рванувшего свежего ветра. Смотались, за двадцать минут, из Ржавлинки, немцы. А он, потерявший Аленку, пьяный с тех пор, припозднился. Очнулся – пилотки мелькали в садах, переулках и в центре Ржавлинки.
Пилотки со звездами… Винтовку в охапку – и тут же – бежать. А на встречу – Никита.
– Бежать, Осип Палыч? А я?
С размаху, как палка в колёса, кинулся в ноги Палычу.
– Ух-х, о! – прорычал Осип Палыч, плашмя, пузом вниз, полетев на землю. Винтовка скользнула из рук, полетела дальше.
– Ты что, ё-и-так! – взматерился Палыч.
Никитка, не дав протянуться к винтовке, вцепился зубами в плечо. «Последний захват!» – думал он. И не мог расцепить, даже если хотел, свои руки и зубы.
Но в горло уперся металл. «Носил-таки, курва, эсэсовский кортик!» Мечтал – это помнил Никита, – мечтал Осип Палыч, носить при себе такой кортик. А Брегер сказал: «Паоуч, нет! Не есть можно! Кортик – честь для эсэс. А тебе – нельзя. Нет чести. Поняль?»
Ну, какая у Палыча честь! – а носил кортик скрытно. Теперь его лезвие жадно легло к горлу Никиты.
«Дурак! – полыхнуло в мозгу у Никиты, – Заточка у кортика – только по жалу. А грани – тупые. А он меня режет… Дурак!»
Осип Палыч сообразил. Передернув в руке, сдвинул кортик, и острием воткнув с боку, вогнал лезвие в горло Никите.
«Зарезал, скотина, меня как свинью!» – благодарно подумал Никита.
Сообщение в НКВД…
Деповские – они всё это видели – скрутили главного полицая, Палыча…
На другой день, когда части, вошедшие первыми в Ржавлинку, были уже далеко на западе, становилось ясно: Палыча надо будет отдать властям.
– Палыч, – спросил брат машиниста Егорыча, – ты как, жить хочешь?
– Я? Я же вам… я же вас… берег! Я по-доброму к вам. Вон сколько вас – в живых ходют…
Вопрошающий не согласился, не стал и спорить. Ржавлинские женщины – вот кто теперь были судьей для полпреда немецкой власти Палыча!
Истина, правда, суть – не напрасно слова эти женского рода. Несогбенная, непокоренная, гордая Русь, опиралась на плечи мужские: от знатного витязя – до безыменного ополченца без шлема. Но исчезла, не устояла бы Русь, не будь женщин таких…
Женщины, девушки, девочки Ржавлинки, вынесли приговор полпреду немецкой власти, продажному весовщику, Осип Палычу…
***
– Вставай, Осип Палыч, пойдем!
– Куда? Русских нет?
– Успокойся. Их нет, ушли – немца гонят на запад.
Понурил голову, Палыч. Стыдно. Вдруг охватило его беспокойство, какого умом не понять. Оборвалась планка, между сердцем и животом. «Эшафот?» – беззвучно, без шороха, вскользь пролетела мысль.
Подняв бренную голову, Палыч увидел: да, эшафот! Тот же, в котором качала веревка Семеныча, тот, к подножью которого плюнул в тот раз Осип Палыч. Цепкие руки, как куклу с живыми ногами, толкнули, и потащили Палыча на пьедестал. На высокое место, на пуп эшафота– к петле.