«Давид Шраер не принадлежал к „ахматовским сиротам“, но в юности они дружили, что, несомненно, запечатлелось на его поэзии, не говоря уже о его мемуарной прозе.
Зрелый поэт, который успел побывать в советских поэтах и переводчиках и нашел в себе силы выбраться из этого болота. Ну, конечно, и судьба так сложилась. Давид решил эмигрировать, стал отказником. Но это, как я понимаю, внешние события. Он уже давно думал и писал иначе, чем вся эта кодла („Народ — победитель! Народ — строитель! Бам! Бам! БАМ!“). И вся эта фальшь считалась непререкаемой истиной!
Когда Давид ко мне приходил, читал совсем другое: школа у него была питерская, друзья — Рейн, Бобышев, Найман, только отношения, как я понял, сложные. Он долго жил в Москве, и мы нередко встречались.
Так получилось, что свои настоящие, оригинальные стихи Давид смог издать только в эмиграции, в Америке <…>».
В
коротком, втором абзаце врезки многое сказано о наших отношениях конца в 1970-е. В 1976-м я с кровью вступил в Союз Писателей, в 1978-м поосторожничал и отказался от приглашения В. Аксенова принять участие в «Метрополе». И вскоре после этого исключение из Союза, преследования, девять лет отказа; полнейшая изоляция и оторванность от литературной жизни и литературной братии…О
последних годах отказа (1986–87), когда мы с Генрихом опять много общались, он написал в совсем другой тональности, в предисловии к моему роману «Герберт и Нэлли», вышедшему в Москве в 1992 г.:«<…> Давид был один из последних в этой российской третьей волне, переплеснувшейся аж на другой континент. Но перед этим у него была своя война-единоборство с Союзом писателей СССР — бастионом бывшего Союза. Как странно это писать, вот еще недавно эта бетонная громада, отпугивая робких, придавливая непослушных <своей тяжелой пятой и предавая анафеме Настоящих,> потом, так и перешив, что делать с непохожими, непослушными, Союз писателей просто отмахивался от них, как от мух. Давид Шраер был таким непохожим. Ему, видите ли, предоставили все блага писательские и даже больше: доверили ведать литовскими поэтами или что-то в этом роде, а он взбунтовался. Для этого ли его выдвигали? Пришлось его приструнить. А он взял да и хлопнул дверью — вышел из Союза. Зажать ему рот — не давать печататься. А он взял да и вышел из Союза, теперь уже из Советского Союза <…>».
П
оздней осенью 1986 г. Максим сказал мне, что у них в университете будет выступать со стихами Генрих Сапгир. Максим к этому времени начал серьезно заниматься поэзией. Какой отец не гордится сыном, особенно когда сын развивает что- то, начатое отцом! Я обрадовался. Последние годы мы были оторваны от профессиональной литературной среды. Так что судьба давала Максиму возможность пообщаться с поэтом высочайшего класса. Правда, мой сын показывал стихи Евгению Рейну, одному из немногих писателей, кто пренебрегал опасностью и не прервал дружбу с нашей семьей. Но у Жени было правило никому не говорить худого или даже критического о стихах, и его обычная оценка показанной рукописи была «отлично» или «хорошо», как на экзамене у доброго петербургского профессора. Словом, я был рад за Максима.Я
на чтение не пошел. Генрих не звонил столько лет. Значит, не хотел, не мог, колебался… Да мало ли сам он хлебнул после разгрома «Метрополя» в 1979-м.