В
ечером такси подкатило нас к памятному дому 57/65 по Новослободской улице. Та же мраморная мемориальная доска академику Абрикосову. Набираем код. Входим в подъезд. Поднимаемся на лифте. Звоним в квартиру 39а. Распахивается дверь. И — мы в объятиях Генриха и Милы. Разговоры. Обмен подарками и книгами. Стол, накрытый заботами и щедротами Милочки Сапгир. За водкой и закусками наметилась ось разговора: целесообразное и спонтанное в искусстве. Я сказал Генриху, что идеальным синтезом целесообразного и спонтанного были у него многие детские стихи. Во «взрослой поэзии» у него бывало (чаще всего) выражено спонтанное начало с доминированием формального поиска. Не избежал он и социальных стихов, в которых ирония мышления и ожидание ответа читателя-слушателя вытесняли порой формальную стихию. То есть концептуализм сам себя заключал в заткнутый кувшин. Оказалось, что это правило приложимо практически ко всем творцам новой формы. «Кроме Хлебникова и Крученых — в прошлом. И нынешнего поколения поэтов!» — сказал Генрих. Договорились, что через день — в четверг — мы поедем с ним в один из литературных клубов.Я
заехал за Генрихом в четверг часа в четыре. Взяли такси и отправились в литературный клуб. Для меня все это было внове. До 1980 г. клубом представлялся только ЦДЛ с редкими чтениями в секции поэзии, когда могло пробежать живое слово одобрения или несогласия. Обыкновенно же проводились запрограммированные юбилейные вечера поэтов, занимавших ключевые позиции в секретариате и комиссиях. Посещал я либеральные собрания поэтов-переводчиков, где тон задавали В. Левик, А. Тарковский, Л. Гинзбург, С. Липкин, М. Петровых, Л. Озеров, А. Сергеев и др. мастера.Г
енрих вез меня в совершенно иной мир свободного общения поэтов в новой свободной России.К
луб помещался на первом этаже одного из домов на Садовой-Каретной улице, неподалеку от площади Маяковского. Это был в полном смысле клуб с вестибюлем, гардеробом, буфетом и зрительным залом. Все друг друга знали. Генрих был очень популярен. К нему беспрестанно кто-нибудь подходил с приятными словами («читал твои стихи или прозу там-то и там-то») или новостями о ближайших чтениях в других клубах. Я никого не знал в лицо из этой публики, и меня никто не знал, не узнавал, не помнил. Мы пошли в буфет. По крайней мере, это напомнило мне былые годы. Генрих заказал водки, которую мы сразу выпили у стойки. Потом я предложил повторить. Интеллигентная девушка-буфетчица, которую я вначале принял за одну из литклубисток, принесла к водке бутерброды с колбасой, кетой и сыром. Сварила кофе. Мы сели за круглый столик, где буйно гуляли три бородача. Оказалось, что один из них припомнил мою фамилию, подсказанную Генрихом. Мы выпили все, что принесли. Бородач, узнавший меня, спросил Генриха: «Не угостишь?» Генрих пошел в буфет и принес еще водки: для меня, бородачей и себя. Постепенно градус разговоров достиг того же уровня, как в былые годы часам к десяти вечера вП
олную иллюзию возврата в прошлое подтвердил голос Генриха: «А вот и Вознесенский пожаловал!» Я оглянулся в направлении взгляда моего друга и увидел в дверях буфета грузную фигуру в увесистой дубленой коричневой шубе. Правда, за разговорами об Америке и России я забыл до поры до времени о Вознесенском.К
нашему тесному кругу присела дама. Генрих познакомил нас, сказав, что в ближайшую субботу будет мой вечер в ЦДЛ. Дама попросила у Генриха в долг триста рублей «до субботы». Генрих без раздумий дал деньги. Он и дальше угощал и «давал в долг».П
озвали в зал слушать стихи. Генрих пошел к сцене и уселся в первый ряд. Там же рядом сидели поэты, ожидавшие очереди почитать, и литераторы, представлявшие читающих. У самой сцены лицом к залу, в шубе, шарфе, полный, обрюзгший, со скудными волосами, припухлыми веками, заостренным носом и пиявистыми губами громоздился Вознесенский.П
ервым номером была презентация словаря палиндромов, составленного Еленой Кацюбой. Я уселся ряду в пятнадцатом — шестнадцатом у прохода, оказавшись напротив Вознесенского. Начав говорить о палиндромах, он замер, увидев меня. Словно я был Командором, явившимся с Того Света. Вознесенский замер, нащупывая памятью давний трюк заикания. Мы были палиндромом: оба в дубленках, оба — из прошлой жизни СП, он — патриот, я — эмигрант. Вознесенский сказал несколько похвальных слов автору словаря палиндромов и, к удивлению публики, торопливо покинул зал, сказав: «Теперь я иду перечитывать эту книгу внимательно».С
ловарь Кацюбы, страницы из которого она читала, захватил меня полифонией звучания родной речи. Это была работа филолога-ученого и поэта-импровизатора. Генрих улыбался, как крестный отец над купелью с новорожденным. В перерыве я купил словарь, который Елена Кацюба подписала: «Дива — Давид!» Это был один из палиндромов, напечатанных на странице 65 словаря.