Она отворачивается и, застёгиваясь на ходу, идёт в лес. Мир качается в моих глазах, как корабль. Качаются огромные колокола елей, и звёзды – как искры отзвеневшего набата. Я иду к костру.
Никого нет. Я достаю недопитую бутылку. Я пью водку. Зелёная карета катится над чёрной просекой. Она катится над старыми горами, которые осели и рассыпались, обнажив утёсы, – так истлевает плоть, обнажая кости. Карета катится над волшебной тайгой, сквозь которую пробираются тёмные, холодные реки. В небе одно на другое громоздятся созвездия. Я гляжу на них. У меня есть собственные созвездия, мои. Вот они: Чудские Копи, Югорский Истукан, Посох Стефана, Вогульское Копьё, Золотая Баба, Ермаковы Струги, Чердынский Кремль… Целый год я не видел их такими яркими.
Какая древняя земля, какая дремучая история, какая неиссякаемая сила… А на что я эту силу потратил? Я уже скоро лысым стану, можно и бабки подбивать. И вот я стою под этими созвездиями с пустыми руками, с дырявыми карманами. Ни истины, ни подвига, ни женщины, ни друга, ни гроша. Ни стыда ни совести. Ну как же можно так жить? Неудачник… Дай бог мне никому не быть залогом его счастья. Дай бог мне никого не иметь залогом своего счастья. И ещё дай бог мне любить людей и быть любимым ими. Иного примирения на земле я не вижу.
Я допиваю водку у погасшего костра и тоже иду в палатку. Там темно, но я вижу, что во сне, выпростав руку из спальника, Овечкин обнимает Машу.
Третий день
Я просыпаюсь от пронзительной стужи, которая лижет мне пятки. В палатке – ровный молочный свет. Шатёр провис. Половину днища занимает лужа. Демон дрыхнет, уходя в неё ногами.
Дрожа, я вылезаю наружу. На улице густой снегопад. Поныш за ночь поднялся, и наш лагерь оказался на острове. Один край палатки стоит прямо в чёрном потоке. В низких мутных тучах призрачно темнеют еловые вершины. Всё вокруг в белом дыму. Ельник весь засыпан. Он стоит седой, словно за ночь прошла тысяча лет. Палатка наша – эскимосское иглу, в основании которого грубо зияет чёрная дыра выхода. Наши вещи чисто замело снегом, и они похожи на кочки. Половина лагеря под водой. Костёр затоплен. В квадрате из брёвен из воды торчат рогатины, плавают, как в купальне, кружки, миски, обугленные головни.
– Застава, в ружьё-о!.. – ору я. – Тонем!
Отцы один за другим вылезают из палатки и охают.
– Ваще жара-а!.. – стонет Чебыкин.
– Ноги-то не промочил? – спрашивает Борман зевающего Демона.
– Не-а. Я в сапогах спал.
– Оборзел? В спальнике-то в сапогах?
– Да неохота снимать было… Тебе не понять.
Последним из чёрной дыры лезет Тютин. Тут со всего ската палатки трогается снег и обваливает его с головы до ног.
Тесной кучей мы стоим под снегопадом и озираем последствия катастрофы. Я курю. У остальных и так от дыхания поднимается пар. Но стоять на холоде хуже, чем заниматься делом. Мы принимаемся восстанавливать лагерь. Отцы угрюмые, молчаливые. Один только Чебыкин радостно изумляется всему и хохочет – то над тем, что недопитый чай в кружках превратился в янтарный лёд, то над тем, что ложки пристыли к тарелкам, то над тем, что Градусов задумчиво сгибает и разгибает, как книгу, свои трусы, провисевшие на костровой перекладине всю ночь.
Демон и Люська сегодня дежурные. Грустя, Демон пробует развести костёр. На мокрой газете у него покоятся два прутика.
– Не выйдет ни хрена, – говорит Борман, подходя сзади.
– Может, выйдет? – мечтательно предполагает Демон.
– Иди дров нарви, – тихо приказывает Борман. – А то убью.
Борман сам присаживается и разводит костёр. Теперь Демон стоит у него за спиной и ласково наблюдает. Борман оборачивается.
– Я уже в лесу, – лучезарно улыбаясь, быстро говорит Демон.
Борман заколачивает рогатины.
Демон приносит тоненькую веточку.
– Что-то нет дров-то в лесу… – озадаченно говорит он, ломает свою веточку и заботливо подкладывает в огонь.
– Воды принёс? – стараясь быть спокойным, спрашивает Борман.
– Ой, забыл.
– Убери носки с рогатины!! – орёт Борман на Тютина.
Тютин, сорвав носки, отскакивает на другую сторону поляны.
Потом Демон пилит брёвна, на которых мы вчера сидели, и пилу его заклинивает. Демон бросается рубить чурбаки и всаживает топор в сучок. Брёвна допиливает Градусов, чурбаки колет Овечкин.
– Иди катамаран подкачай, – говорит Демону Борман.
– А чего его качать? – удивляется Демон.
Катамаран и вправду выглядит надутым на все сто. Демон, как колесо у машины, пинает гондолу. Гондола с хрустом сминается, и каркас оседает вниз. За ночь мокрые гондолы обледенели, как трубы, и продолжали держать форму, хотя давления в них было ноль.
Мы успеваем свернуть лагерь, а завтрак ещё не готов.
– Ну скоро там жратва-то поспеет? – орёт Градусов.
– Уже пристеночно-пузырьковое кипение, – отвечает Демон.
Котлы висят над еле тлеющими углями.
– Дак ты подбрось ещё дров, – советует Люська.
– Куда? – искренне изумляется Демон, сидящий на последнем полене. – И так вон пышет – смотреть страшно…
Мы завтракаем недоваренной кашей и пьём недокипячённый чай.
– Ну и бурду вы сварганили, дежурные, – плюётся Градусов.
– Чего вот из-за тебя выслушиваю… – ворчит Люська на Демона.