Границы же власти таких людей, как Светлооков, он определил, не рассуждая, одним инстинктом травленого зайца: она там проходит, эта граница, где ты не допускаешь их к себе в душу… сколько лет уже это в нем звучало, как заклинание: не верь им! Не верь им никогда. Не верь им ни ночью, ни днем. Не верь ни зимою, ни летом. Ни в дождь, ни в вёдро. Не верь и когда они правду говорят! (3/122–4).
И в этом сошлись Шестериков, которому «не хватило обрезов», чтобы защитить свой клочок земли, и незнакомый ему казненный в подвалах Лубянки корниловский офицер, наставлявший генерала Кобрисова: «Даже если правду можно сказать, все равно врите. Спросят, кто написал “Мертвые души”, – говорите: “Не знаю”. Гоголя не выдавайте. Зачем-то же им это нужно, если спрашивают» (3/273).
Лучше всех других Шестериков знает свои позиции в той гражданской войне, которая развивалась в легализации доносов, возведенных в ранг подвига, в жестокости и нечувствительности к чужой боли и крови, нужной Смершу, чтобы опутать всех нечаевской сетью. И те, кто не участвовал в этом активно, вынуждены были хранить молчание. Его единственно и добился от Шестерикова очень недовольный смершевец. И если молчание Шестерикова, не сообщившего генералу о встрече, не было предательством, оно было глубокой болью и отчуждением.
В конце трех лесных рандеву Светлооков рассказывает всем собеседникам сон о том, как он чуть не переспал «с мужиком». Этот рассказ свидетельствует, насколько ясно Светлооков сознает непристойную природу своей работы и презирает своих «агентов». Когда наивный, ошарашенный Сиротин не знает, как реагировать, майор поясняет: «Ты, это, не рассматривай, как будто тебя употребили…» (3/22) А получив подпись Сиротина о неразглашении, он насмешливо говорит шоферу, как потерявшей невинность девушке: «И всего делов. А ты, дурочка, боялась. Пригладь юбку, пошли» (3/22). Умного Донского от «сонной» грязи смершевца передергивает, но он уже встал на путь бесчестия, а страх и надежда на покровительство сильнее чувства замаранности.
И только «простой» Шестериков, все потерявший и потому страха не чувствующий, со спокойной издевкой толкует фрейдистский сон майора: «А это – погода переменится» (3/124). На упрек раздраженного Светлоокова: «Не наш ты все-таки человек», – Шестериков отвечает обреченно: «Ваш, совсем ваш, именно, что ваш» (3/122). Но крепостной ненавистной системы, единственный из всех, он внутренне не становится ее рабом. И именно поэтому он оказался для Владимова, наряду с генералом Кобрисовым, главным персонажем романа.
Сон смершевца на ином, нежели прямая провокация, уровне, – мотив потустороннего, иррационального, рождающего мистический, подсознательный страх и тот паралич, физический и волевой, который бывает в сновидениях. Как заметил Лев Аннинский, «возникает ощущение какой-то потаенной, всеобщей, невидимой слабости у всех этих, как сказали бы сейчас, крутых и вроде независимых и по-своему достойных “вооруженных мужчин”»[486]
. Это страх не только разрушения жизни, но и мучительного унижения и потери человеческого достоинства, которыми грозило каждому гражданину СССР соприкосновение с тайными органами. Этот страх испытывали все, и бесстрашный командарм генерал Кобрисов, и далекий, казалось бы, высоко сидящий Илья Эренбург (3/38).Та душевная «тяжесть» и «недовольство собой», которые вызвал Светлооков в Сиротине, и легко поддавшемся Донском, и даже устоявшем против него Шестерикове, вели к замкнутости и разобщенности – «никому не говорить», к глубокому одиночеству человека посреди всех «мы» и «коллективов», от имени которых правили бесы-смершевцы. И «под небом воюющей России» летел в «виллисе» генерал-полковник Кобрисов не только к своей армии, но под подлую власть «Смерша» – майора Светлоокова, который, разрезая воздух прутиком, правил «птицей-тройкой» – сталинской Россией.