– Поедем ко мне в Росту… Поедем, я сказала. Попробуем жить с тобой.
– Как же девятины? – все, что я догадался спросить.
– А ну их! …Там и без меня не заскучают. А тут ты все-таки – живой. Эх, сделаю еще одну глупость – и затихну! (2/387)
Когда она говорит «живой», это не только его физическое выживание в недавнем рейсе, но живая душа, стремление, которое она чувствует в нем, – стать лучше, добрее.
Перед началом новой жизни с любимой Сеня оборачивается, чтобы навсегда попрощаться со своей беспутной молодостью и на неделю – с морем, ставшим его судьбой. И, не торопя, его ждет Клавдия, впервые получившая в романе это полное имя. В этой сцене короткого прощания и тихо ждущей в стороне женщине есть удивительный покой и ясность, которые передаются читателю. «На свете счастья нет, но есть покой и воля» – редкое жизненное мгновение такого состояния передал Георгий Владимов в конце своего романа.
Некоторые критики сочли хеппи-энд книги неубедительным и потому разочаровывающим. Но в «Трех минутах молчания» нет никакого хеппи-энда:
Клавка роняла варежки, застегивала мне телогрейку на горле, а студеный ветер выжимал у нее слезы.
– Я тебя завлекала, завлекала, а теперь самой страшно…
– Иди вперед, – я сказал.
Она кивнула.
– Вот правильно.
– И пошла (2/388).
Что будет с ними дальше, неизвестно, потому что повествование кончается. Но читатель прощается с героями, когда они идут вперед и хотят попробовать прожить жизнь вместе. Не зависая в прошлом, не отступая в страхе перед любовью, но каждый – с полной душевной отдачей и ответственностью за другого. В романе «Три минуты молчания», единственной из владимовских книг, – хорошее окончание, потому что в нем – начало. Может быть, поэтому книгу так полюбили молодые читатели.
В книге есть еще один персонаж, оказавшийся для Владимова самым сильным впечатлением плавания – Северный Ледовитый океан с его переменчивостью волн и ветров, пугающими шквалами и великолепной красотой, отраженной в непосредственном восприятии персонажей: «Такое было море – хоть вешайся от его синевы» (2/148). Начало плавания связано с недолгим состоянием счастья:
Дрифтер не торопился, и мы не торопились, смотрели на синее, на зеленое, ресницы даже слипались. Стояночный трос уже кончался, за ним выходил из моря вожак – будто из шелка крученный, вода на нем сверкала радужно. Чайки садились на него, ехали к шпилю, но шпиль дергался, и вожак звенел, как мандолина, ни одна птаха усидеть не могла. Дрифтер тянул его не спеша, то есть не он тянул, он только шлаги прижимал к барабану, чтоб не скользили, но так казалось, что это он тянет, дрифтер, весь порядок – с кухтылями, поводцами, сетями, рыбой. Ну, рыбу-то мы еще не видели. И наверное, дрифтер не о ней думал, наверное, не о ней думал – нельзя же только об этом и думать, – про чаек, которых мы зовем глупышами, черномордиками и солдатами: счастливей они нас или несчастнее. А может быть, и вовсе ни о чем, просто глядел на воду, завороженный, млел от непонятной радости (2/143).
Но когда над океаном спускается ночь, пугающее ощущение вселенского одиночества охватывает героя: «Тьма настала кромешная, и тишина… И я летел один, качался над страшной студеной бездной» (2/113). Таящаяся в ней угроза далека от земной природы плывущих по океану людей: