…Больше всего, А<нтон> П<авлович> хвалил язык Лермонтова. «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова, — говорил он не раз. — Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, по предложениям, по частям предложения… Так бы и учился писать».
<Чехов> любил разговоры о литературе. Говоря о ней, часто восхищался Мопассаном, Флобером, Толстым. Особенно часто он говорил именно о них да еще о «Тамани» Лермонтова.
Не могу понять, — говорил он, — как мог он, будучи мальчиком, сделать это! Вот бы написать такую вещь да еще водевиль хороший, тогда бы и умереть можно!
…Да не-ет! — отмахиваясь от меня, как от табачного дыма, сердился Чехов. — Вы совсем не то цените в Горьком, что надо. А у него действительно есть прекрасные вещи. «На плотах», например. Помните? Плывут в тумане… ночью… по Волге… Чудесный рассказ! Во всей нашей литературе я знаю только еще один такой, это «Тамань» Лермонтова…
«Где тонко, там и рвется» написано в те времена, когда на лучших писателях было еще сильно заметно влияние Байрона и Лермонтова с его Печориным; Горский ведь тот же Печорин. Жидковатый и пошловатый, но всё же Печорин.
…Лермонтов-прозаик — это чудо, это то, к чему мы сейчас, через сто лет, должны стремиться, должны изучать лермонтовскую прозу, должны воспринимать ее как истоки великой русской прозаической литературы.
…Лермонтов в «Герое нашего времени», в пяти повестях: «Бэла», «Максим Максимыч», «Тамань», «Княжна Мери» и «Фаталист», связанных единым внутренним сюжетом — раскрытием образа Печорина, героя времени, продукта страшной эпохи, опустошенного, жестокого, ненужного человека, со скукой проходящего среди величественной природы и простых, прекрасных, чистых сердцем людей, — Лермонтов в пяти этих повестях раскрывает перед нами совершенство реального, мудрого, высокого по стилю и восхитительно благоуханного искусства.
Читаешь и чувствуешь: здесь всё — не больше и не меньше того, что нужно и как можно сказать. Это глубоко и человечно. Эту прозу мог создать только русский язык, вызванный гением к высшему творчеству. Из этой прозы — и Тургенев, и Гончаров, и Достоевский, и Лев Толстой, и Чехов. Вся великая река русского романа растекается из этого прозрачного источника, зачатого на снежных вершинах Кавказа.
И сейчас, когда прошло почти сто лет с тех пор, как были написаны и «Мцыри» и «Герой нашего времени», мы не можем без внутренней тревоги читать стихи и прозу этого юноши — «странствующего офицера, да еще с подорожной по казенной надобности».
Чудо, с которым мы соприкасаемся, в это время состоит в том, что простота их внешнего покрова скрывает так много смысла, за которым открываются для каждого какие-то его собственные глубочайшие, неповторимые ощущения, что невозможно не быть ими пораженным.
В чем тайна этой прозы, которую Чехов предлагал изучать, как разбирают в школах, — по предложениям, по частям предложения?
В чем тайна этого стиха, неровного по исполнению и по вдохновению, но всегда насыщенного лихорадочным огнем, энергией исступленного холода? Так блестели правдой боя зловещие клинки во мраке валерикского леса.
«Правда всегда была моей святыней» — однажды пылко написал Лермонтов среди строк официального документа.