А инструменты! В приемной у папы тоже были изумительные сверкающие инструменты, но они были острые, про них непонятно говорили, что они стерильные, и раз навсегда было сказано, что мальчикам трогать их нельзя. Когда видишь их на стеклянных полках у папы, нужно самому говорить себе: «Не трогай, не трогай!» А вот дядя Майлс – личность, несомненно, более значительная, чем папа, – позволял играть со всем своим имуществом, кроме пилы. У него был молоток с серебряной головой. Была металлическая штука вроде большого «Г». Была волшебная вещица, очень дорогая, из красного дерева с золотом и с трубкой внутри, а в трубке – капля. Нет, не капля, а что-то пустое, оно жило в воде и испуганно бегало по трубке взад и вперед, если чуть-чуть наклонить волшебную вещицу. Потом, тут были гвозди, самые разные и мудреные – огромные, тяжелые костыли, средние, не представлявшие интереса, и маленькие кровельные гвоздики, гораздо забавнее разодетых фей в книжке с картинками.
Трудясь над пристройкой, Майлс откровенно беседовал с Кэрол. Он пришел к заключению, что, пока он живет в Гофер-Прери, ему суждено оставаться парией. Лютеран, друзей Би, безбожие Майлса отпугивало не меньше, чем торговцев – его радикализм.
– Я, видно, не умею держать язык за зубами. Мне кажется, что я был кроток, как агнец, и не утверждал ничего более смелого, чем дважды два – четыре. Но, когда люди уходят от меня, я вижу, что все-таки умудрился наступить им на любимую мозоль – их религиозность. Да, к нам по-прежнему заходят мастер с мельницы, потом датчанин-сапожник, один рабочий с лесопилки Элдера, несколько шведов… Но вы знаете Би: такая добрая, приветливая душа всегда хочет видеть вокруг себя людей и тоскует, если ей некого угощать кофе.
Она однажды затащила меня в методистскую церковь. Ну, я вошел, смирненький, как вдова Богарт, сидел тихо и ни разу даже не улыбнулся, пока пастор угощал нас враками об эволюции. Но потом, когда у выхода престарелые столпы общины трясли каждому руку и называли «братом» и «сестрой», меня они пропустили, будто не заметили. Меня считают чуть ли не злым гением города. И, верно, так оно всегда и будет. Вот у Олафа все пойдет по-другому. Иной раз… иной раз, черт возьми, хочется выйти и сказать: «Я еще был консерватором. Это все пустяки. А вот теперь я заварю кашу в лагере лесорубов за городом». Но только Би прямо заворожила меня. Господи, если бы вы знали, миссис Кенникот, что это за веселая, честная, преданная женщина! И Олафа я люблю… Ну да ладно, нечего мне сентиментальничать перед вами…
Конечно, я подумывал о том, чтобы бросить все и уехать на Запад. Там меня не знают и, может, не догадаются, что я совершил преступление – пытался думать сам за себя. Но я так упорно работал, с таким трудом поставил эту ферму, мне страшно подумать, что надо начинать все сначала и снова заставлять Би и малыша ютиться в одной комнатенке. Вот на чем ловят нашего брата! Твердят нам о прелестях зажиточной жизни, о радостях собственного очага, и мы попадаемся на такую удочку. Ну, и ясно, что потом мы уже не поставим всего на карту, не позволим себе подобного – как это называется? – «оскорбления величества». Иначе говоря, расчет такой, что теперь мы уже не станем разговаривать даже о кооперативном банке, при котором мы могли бы отлично обойтись без Стоубоди. Эх!.. Мне-то самому ничего не надо, лишь бы сидеть и играть с Би в картишки или рассказывать Олафу всякие небылицы о приключениях его папаши в лесах: как он поймал большую белую сову и познакомился с Полем Беньяном. Пока у меня есть это, пусть меня считают парией. Но семья… из-за них-то я и хотел бы все изменить… Знаете что? Только не говорите ни слова Би! Вот кончу эту пристройку – и куплю ей граммофон!
Он исполнил свое намерение.
Занимаясь хозяйственными делами, которых искали ее жадные к работе мускулы, стирая, гладя, чиня, стряпая, смахивая пыль, варя варенье, ощипывая курицу, крася раковину в кухне, – делами приятными и полезными, поскольку она была полноправным товарищем Майлса, – Би с наивным восхищением слушала граммофонные пластинки – такой же восторг испытывает корова, стоя в теплом хлеву. В новой пристройке сделали кухню, а наверху – спальню; старое же помещение превратили в гостиную с граммофоном, мягкой, крытой кожей качалкой из золотистого дуба и портретом губернатора Джона Джонсона на стене.
В конце июля Кэрол зашла к Бьернстамам, желая поделиться с ними своими впечатлениями о «бобрах», Кэлибри и Джоралмоне. Олаф лежал в постельке. У него был легкий жар, он капризничал, у Би тоже горели щеки и кружилась голова, но она все-таки оставалась на ногах и пыталась работать. Кэрол встревожилась и, отозвав Майлса в сторону, спросила его:
– У них что-то неважный вид. В чем дело?
– Желудки не в порядке. Я хотел зайти за доктором Кенникотом, да вот Би думает, что док нас не жалует. Может, он недоволен, что вы здесь бываете. Но я начинаю беспокоиться.
– Я сейчас же позову доктора.
Кэрол в тревоге склонилась над Олафом. Глаза у него странно блестели и смотрели, не видя. Он стонал и тер себе лобик.