Я решил уехать отсюда. Это было твердое решение. Хотел завоевать мир. Но тут-то и оказалось, что яд провинции уже отравил меня. Я побоялся незнакомых улиц, молодых лиц, побоялся серьезной конкуренции. Слишком легко было составлять торговые договоры и вести земельные тяжбы. Так-то… Вот и вся биография живого мертвеца, не считая занимательной последней главы, в которой речь пойдет о том, будто я был «твердыней духа и юридической мудрости», словом, той чуши, которую пастор будет когда-нибудь плести над моими бренными останками…
Он не подымал глаз, постукивая пальцами по блестящей вазе.
Кэрол не знала, что сказать. Мысленно она подбежала к нему, погладила его по волосам. Она видела, что его губы плотно сжаты под мягкими поблекшими усами. Она сидела тихо и наконец пробормотала:
– Я понимаю. Яд провинции. Он и до меня доберется. Когда-нибудь я стану… Впрочем, все равно! По крайней мере я заставила вас говорить. Обыкновенно вам приходится вежливо слушать мою болтовню, но сегодня я сижу, внимая, у ваших ног.
– Как приятно было бы, если бы вы в самом деле сидели у моих ног перед камином!
– Вы устроили бы для меня камин?
– Еще бы! Но не возвращайте меня к действительности. Дайте старому человеку помечтать. Сколько вам лет, Кэрол?
– Двадцать шесть, Гай.
– Двадцать шесть! Двадцати шести лет я как раз прощался с Нью-Йорком, двадцати шести лет я слышал Патти! А теперь мне сорок семь. Я чувствую себя ребенком, а сам гожусь вам в отцы. И это вполне по-отечески и вполне благопристойно – представлять себе вас прикорнувшей у моих ног!.. По правде сказать, это не совсем так, но мы будем уважать мораль Гофер-Прери и официально считать, что это так… О, эти обязательные для вас и для меня образцы добродетели! Вот отчего действительно страдает Гофер-Прери, по крайней мере его правящий класс. (Здесь есть правящий класс, несмотря на все наши заявления о демократизме.) И пеня, которую платим мы, люди этого класса, состоит в том, что наши подданные не спускают с нас глаз. Мы не можем напиться, не можем ни в чем дать себе волю. Мы должны свято блюсти благопристойность, должны носить одежду строго определенного образца и даже мошенничать в коммерческих делах в соответствии со старинными обычаями. Это делает нас ужасными лицемерами. Самым неизбежным образом! Церковный староста, обкрадывающий вдов и сирот в романах, не может не быть лицемером. Вдовы сами этого требуют! Они восхищаются его притворством. Возьмем меня. Допустим, я осмелился бы полюбить… какую-нибудь очаровательную замужнюю женщину. Я не признался бы в этом даже самому себе. Я могу непристойно хихикать над номером La vie Parisienne[2]
, раздобытым где-нибудь в Чикаго, но я не посмел бы даже подержать вашу руку в своих. Я надломленный человек. Это традиционный англо-саксонский способ портить себе жизнь… О дорогая моя, я уже несколько лет не говорил столько о себе и о людях вообще!– Гай! Неужели с городом ничего нельзя сделать? Это безнадежно?
– Безнадежно!
Он отмахнулся от ее вопроса, как судья от необоснованного возражения тяжущейся стороны. Потом вернулся к менее волнующим темам:
– Любопытно, ведь большинство наших страданий совершенно никому не нужно! Мы победили природу. Мы можем заставить ее родить пшеницу. Мы сидим в тепле, когда она посылает метели. Но мы вызываем дьявола для развлечения: для войн, политики, расовой ненависти, трудовых конфликтов. Здесь, в Гофер-Прери, мы расчистили поля и после этого размякли, поэтому мы делаем себя несчастными искусственно, ценой больших затрат и трудов. Методисты ненавидят приверженцев епископальной церкви, обладатель автомобиля «гудзон» смеется над тем, кто ездит на «форде». Хуже всего коммерческая вражда. Бакалейщику кажется, что всякий, кто покупает не у него, просто его обкрадывает. Особенно больно, что то же самое можно сказать об адвокатах и врачах и, уж конечно, об их женах! Доктора… Вам-то хорошо известно, как ваш муж, и Уэстлейк, и Гулд ненавидят друг друга.
– Нет! Это вовсе не так.
Он усмехнулся.
– Ну, может быть, только иногда, если Уил совершенно точно знает, что доктор… что кто-нибудь из них продолжает ходить к пациенту, даже когда это уже совсем не нужно… Раза два он, может быть, и посмеялся, но…
Он по-прежнему улыбался.
– Да право же, нет! А если вы говорите, что жены врачей так же завистливы, то… правда, с миссис Мак-Ганум мы не такие уж сердечные друзья, уж очень она тупа. Зато ее мать, миссис Уэстлейк, на редкость симпатична.
– Да, она, конечно, мягко стелет, но я на вашем месте, дорогая моя, не доверял бы ей своих тайн. Я еще раз повторяю, что во всем здешнем обществе только одна дама не занимается интригами, и это вы, вы – милая, доверчивая и всем чужая!
– Не надо льстить мне! Я все равно не поверю, что медицина – услужение страждущим – может быть обращена в копеечное ремесло.
– Ну, вспомните, не говорил ли вам Кенникот, чтобы вы были милы с какой-нибудь старушонкой, потому что она дает своим знакомым советы, когда какого доктора звать? Впрочем, мне не следовало бы…