Один из приближённых графа Дураццо, танцовщик, хореограф и хронист Филипп Гумпенхубер (1706–1770), оставил бесценный рукописный памятник — подробную роспись всех придворных венских спектаклей, концертов и зрелищ за пять лет, 1758–1763. Эти тома хранятся в Австрийской национальной библиотеке и в настоящее время частично доступны для изучения онлайн[55]. Благодаря добросовестной скрупулёзности Гумпенхубера мы знаем практически поимённый состав всех участников премьеры «Орфея», а не только трёх солистов, которыми были кастрат-альт Гаэтано Гуаданьи (Орфей) и два сопрано, Марианна Бьянки (Эвридика) и Лючия Клаверо (Амур). Хор состоял из семи певиц и двенадцати певцов; оркестр был усилен дополнительно приглашёнными музыкантами (в их числе — арфист, два исполнителя на корнете, два тромбониста, два трубача и литаврист). В оперу были введены четыре балетных эпизода, поставленные Анджолини в новой пантомимической манере. В первом акте действовали пастухи, нимфы, бог брака Гименей и четыре амурчика (их танцевали дети). Во втором акте — адские духи (сплошь мужчины) и блаженные тени (здесь к танцовщикам присоединялись дамы). Как записал Гумпенхубер, «идея этого балета взята из VI книги Вергилия, касающейся Эври-дики». Подразумевалась шестая песня поэмы «Энеида», в которой описывалось нисхождение Энея в Аид, к тени своего отца Анхиза. Пройдя, как и Орфей, мимо фурий (эвменид), Эней попадает в чудесный Элизиум:
Наконец, в третьем акте в заключительном балете участвовали «герои и героини вместе с Амуром» (вероятно, подразумевались персонажи из античных преданий), а также дети-амурчики, присутствовавшие в первом акте[57]. Все эти балеты органически вплетались в сюжет, и многие из них сопровождались пением, как это было в древности в греческой трагедии, а в XVIII веке — во французской опере.
Апелляция к духу античной поэзии и греческой трагедии — любимая идея всех создателей и реформаторов музыкальной драмы, от флорентийских интеллектуалов конца XVI века до композиторов XX века, творивших в разных странах и в разных манерах. Другой вопрос, что именно каждая эпоха и каждый художник видит в античности. В XX веке возобладала трагическая концепция, выявлявшая прямые параллели между архаикой и современностью: и там, и там царит жестокость, порой совершенно иррациональная, и подвергаемый самым страшным испытаниям человек должен искать опору лишь в самом себе, не полагаясь на милость слепой судьбы и благосклонность богов.
В XVIII веке античность, в том числе архаическая, мыслилась совершенно иначе. Европейские интеллектуалы только-только начали с восторгом открывать для себя подлинное искусство Древней Греции и Рима (прежде всего Рима, поскольку Греция находилась под турецким владычеством). Тексты великих поэтов и драматургов прошлого были давно известны и переведены на все важные европейские языки (некоторые — даже на русский), но храмовую архитектуру, рельефы, статуи, фрески, мозаики, вазы — всё это требовалось изучать большей частью на месте, да и там далеко не в желаемом количестве. О подлинном искусстве античной Греции нередко приходилось судить либо по римским копиям знаменитых статуй, либо по отрывочным изображениям, либо по случайно обнаруженным и не всегда первостепенно важным памятникам. Никакие туристические группы не ездили полюбоваться руинами Парфенона в Афинах, театром в Эпидавре, святилищем в Дельфах и другими знаменитыми памятниками материковой Эллады: при турецком владычестве, повлекшем за собой обнищание и ожесточение нравов местного населения, такое путешествие было попросту опасным для жизни. Ещё не были раскопаны Помпеи, погребённые под пеплом Везувия, ещё не явилась из-под земли Венера Милосская, ещё не были извлечены на свет многие скульптуры, мозаики, вазы, которыми ныне любуются посетители знаменитых музеев мира. Тем больший восторг вызывало в XVIII веке каждое подобное открытие, и это неизбежно вело к идеализации античности, в которой многие начали видеть «утраченный рай» человечества.