На Поклонной горе все вышли из экипажей. Гоголь и Панов низко поклонились простирающемуся вдаль городу. Постояли. Помолчали. И отправились дальше.
Расстались лишь в Перхушкове, на первой станции. «Гоголь прощался с нами нежно, – рассказывает Сергей Тимофеевич, – особенно со мной и Константином, он был очень растроган, но не хотел этого показать. Он сел в тарантас с нашим добрым Пановым, и мы стояли на улице до тех пор, пока экипаж не пропал из глаз. Погодин был искренно расстроен, а Щепкин заливался слезами».
Теперь Аксаков жил ожиданием вестей и писем.
Первое письмо пришло через месяц из Варшавы. Гоголь называл Сергея Тимофеевича «добрым и близким сердцу… другом», говорил, что видит его «возле себя ежеминутно» и потому с ним как бы и не расставался. «У меня не существует разлуки, и вот почему я легче расстаюсь, чем другой. И никто из моих друзей, по этой же причине, не может умереть, потому что он вечно живет со мной». Гоголь просит Сергея Тимофеевича: «Перецелуйте за меня все милое семейство ваше и Ольге Семеновне вместе с самою искреннею благодарностью передайте очень приятное известие, именно что запасов, данных нам, стало не только на всю дорогу, но и даже и на станционных смотрителей, и даже в Варшаве мы наделили прислуживших нам плутов остатками пирогов, балыков, лепешек и прочего». Аксаковское гостеприимство еще долго напоминало о себе, оно поистине не знало границ и расстояний.
Гоголь пишет Аксаковым и из Вены, и из Венеции, и из Рима. Входит в заботы семейства – почему не едут в деревню и как проживут без рыбалки и без леса. Просит Веру Сергеевну выполнить обещание – нарисовать для него портрет Сергея Тимофеевича. С нежностью вспоминает о Константине, обнимает его «от души, хотя, без сомнения, не так крепко, как он меня», намекая тем самым на его привычку так крепко пожимать руку или обнимать друга, что у того начинали потрескивать кости.
И еще строки из письма Гоголя, как бы подводящие итог целой полосе его общения с Аксаковыми. «То, что я приобрел в теперешний приезд мой в Москву, вы знаете!.. Да, я не знаю, как и чем благодарить мне Бога. Но уже когда я мыслю о вас и об этом юноше (то есть Константине. –
А уж что чувствовал Сергей Тимофеевич и как он благодарил Бога, передать невозможно. Позднее он скажет: «Кроме моего семейства, у меня нет другого, столь высокого интереса в остальном течении моей жизни, как желанье и надежда прочесть два тома „Мертвых душ”».
Семья и Гоголь стали двумя опорами всего духовного и нравственного существования Сергея Тимофеевича.
Глава восемнадцатая
Пора утрат и потерь
5 марта 1841 года умер Миша Аксаков. Умер неожиданно. Родителям в Москву не успели сообщить, и у его постели из семьи оказался лишь Иван.
И вдруг одна из этих опор дрогнула.
Сергей Тимофеевич и Ольга Семеновна были убиты горем.
Им уже трижды доводилось терять детей, и каждый раз смерть переживалась тяжело и мучительно. Но те дети умирали в младенчестве, Миша же ушел из жизни шестнадцатилетним юношей, полным энергии, сил, веселым, остроумным и многообещающе даровитым.
В одном из писем Константина к Маше (февраль 1836 года) говорится: «Недавно вечером захотелось мне послушать музыки; я тотчас позвал Мишу и посадил его за фортепьяно: он стал играть из Кетти и из „Цампы”[39]
, и я слушал его с большим удовольствием. У него точно есть талант; он сделал музыку на одну маленькую, детскую оперу, и там есть премилые мотивы».К многочисленным дарованиям аксаковского семейства – поэтическому, художественному, научному – Миша обещал прибавить еще одно: музыкальное. Он уже успел обратить на себя внимание специалистов в Москве, которые предрекали ему блестящую артистическую будущность.
Очень гордилась сыном Ольга Семеновна, любившая его какой-то особенно нежной и трепетной любовью.
И надо же было еще так ужасно совместиться событиям: смерть Миши почти совпала с днем ее рождения.
Над семьей нависла тяжелая атмосфера горя. Друзья, знакомые пытались ее разрядить, хоть как-то облегчить положение родных, но тщетно. Аксаковы не поддавались и не хотели поддаваться утешениям.
Гоголь, узнавший о случившемся в Риме, писал М. П. Погодину: «Ужасно жалко мне Аксаковых, не потому только, что у них умер сын, но потому, что безграничная привязанность до упоенья к чему бы то ни было в жизни есть уже несчастье». Погодин же высказался еще резче: Ольга Семеновна «гневит Бога прихотью материнской нежности».
Мысленно Аксаковы, вероятно, согласились бы с упреками: они были верующими, христианами и о сущности смерти, о судьбе души имели такие же представления, как Гоголь или Погодин. Но иначе вести себя они не могли, не имели для этого ни силы, ни убежденности; в самих их представлениях, а может быть, шире – в самом типе мироощущения заключалось нечто такое, что сопротивлялось религиозным утешениям и обрекало на муку полного, земного, реального и, увы, поэтому страшного горя.