Все собравшиеся за столом были в тот момент для бабушек не детьми и даже не внуками — дальними потомками, и мои родители не выделялись среди сидящих; бабушки были как право и лево, альфа и омега, жизнь и смерть.
Я был между ними, был — их, словно родители лишь совершили необходимое физиологически, а подлинное право родительства принадлежало бабушке Тане и бабушке Маре.
ЖИЗНЬ БЕЗ ЗВУКА
Бабушка Таня была глуховата. Она могла слышать только очень громкие звуки: звон разбитого стекла, вой сирены, свисток локомотива. Ей нельзя было позвонить по телефону, окликнуть из соседней комнаты, бросить фразу через стол, ответить, повернувшись спиной. Чтобы разговаривать, нужно было приобнять ее, говорить прямо в ухо. И я лишь взрослым понял, что моя особая привязанность к ней возникла, помимо прочих причин, и благодаря этим объятиям при разговоре.
Глухота бабушки Тани раздражала окружающих, ее часто просили использовать слуховой аппарат или слуховую трубку. Была в этих просьбах даже какая-то зависть, тайное желание равенства: подразумевалось, что, не пользуясь слуховым аппаратом, бабушка Таня облегчает себе жизнь, отсекает одну из назойливейших составляющих советской действительности — звук. Речи по радио, музыка из репродукторов для нее не существовали, речи из телевизора, уличные разговоры превращались в голую жестикуляцию.
Домашнюю радиоточку по военной еще привычке держали постоянно включенной, пусть и приглушенно. Для ежедневных, ординарных новостей был телевизор, а радио бормотало как бы на всякий случай, если вдруг передадут что-то сверхважное, судьбоносное. Кажется, подсознательно взрослые больше верили радио, оно было старше по счету эпохи, и они думали, что, если начнется война, телевизор будет передавать успокаивающую картинку, а радио «очнется» и заговорит голосом Левитана. Радио, то самое, что было проведено в каждую квартиру, радио-из-розетки, воспринималось как голос коммунального бессознательного, как общая нейронная сеть всех квартир, которая сама по себе, без управляющего центра, почувствует беду и предупредит о ней.
А мне казалось, что радио не только транслирует передачи, но и подслушивает, что происходит в доме; это являлось частью всеобщего сговора бдительности. У бабушки Тани была подруга, прослужившая всю войну в войсках ВНОС на посту раннего обнаружения самолетов. И, когда она показывала военные фото, — огромные счетверенные слуховые раструбы, направленные в грозовое небо, чтобы улавливать шум самолетных моторов, — я видел образ того всеобщего слушания, той большей, чем необходимо для повседневной жизни, внимательности к словам и звукам, что, как клей, пропитывала повседневность; той власти языка, где каждое слово содержит оглядку на самое себя. И я мечтал порой, чтобы все взрослые стали как бабушка Таня; нет, я не желал им ущерба, мне казалось, что так будет лучше и для них самих.
Бабушка Таня меня не слышала, и до возвращения родителей домой я пользовался свободой, о которой даже не размышлял, воспринимал ее как есть. Глухота бабушки Тани дала мне начальную независимость, создала «окно» — несколько часов в сутки, — когда я был предоставлен сам себе. И вся моя внутренняя биография выросла из этих часов одиночества.
Глуховатая, бабушка Таня еще и плохо видела без очков: ее зрение испортили напряженные редакторские читки. Она была на пенсии, но продолжала работать в Политиздате; я не знал, как расшифровывается это сокращение — Издательство политической литературы при ЦК КПСС, но ощущал волнующую монументальность названия.
Советские аббревиатуры и устойчивые сокращения, задевающие слух неестественным для русского языка сочетанием звуков и нарезкой слогов, я воспринимал как имена сущностей, входящих в таинственные иерархии власти, и Политиздат был, если брать христианские мерки, архангелом, тем более что располагался он ни много ни мало на улице Правды.
Однажды бабушка оставила на видном месте приоткрытую сумку; оттуда торчал блестящий угол чего-то металлического. Из простого любопытства я потянул за него — и вытащил линейку, где не было миллиметров и сантиметров, только непривычные, несуществующие меры длины с вычеканенными надписями: Нонпарель; Цицеро; Санспарель; Миньон; Парангон.
Улица Правды — название вдруг засияло грозным светом; все мои мелкие прегрешения, поиски в квартире, тайные мысли, все, что я мнил надежно скрытым, лежало перед шестью гигантскими буквами ПРАВДА, как под увеличительным стеклом.
С тех пор, как только бабушка Таня говорила — «я еду на улицу Правды», — тотчас нечто старшее, идущее из прошлых времен, окатывало меня первобытным ужасом.