Каждая из бабушек неявно, безотчетно старалась сделать меня именно
Они обе чаще горевали, чем счастливо любили; лишенные женской, длящейся от юности до старости судьбы — они были в большей степени сестры погибших братьев и вдовы умерших мужей, и любовь их по сумме времени была дольше любовью к мертвым, чем любовью к живым. От этого в их чувствах возникло что-то вроде осечки, как если бы они опасались упованьем, надеждой стронуть чаши судеб, подозревали, что любовь не всегда охранительна, что она может, наоборот, направить на опасный путь, погубить, подвести под пулю.
В них обеих была высокая жалость к ровесникам-мужчинам, делающая страсть какой-то незначащей частностью перед лицом истории, сочувствие к мужским слабостям — и неверие в то, что на мужчину можно до конца положиться, что завтра не придет повестка, забирающая его. Они жили обособленно, строго, будто были вдовами целого поколения и, кроме родных, на них приходилась и доля вдовства за погибших мужчин, у которых никого не осталась в живых, за пропавших без вести и неокликнутых, за тех, от кого отказались родные, за тех, кого никто не поминал в День великой победы.
К своим детям они относились с затаенной опаской, будто боясь искушать судьбу их счастьем; детям были даны строгость, жесткость и даже жестокость. Но когда родился внук, родился в другое, более безопасное время, в них проснулись не сдерживаемые более женское и материнское начала. Я бы даже сказал, что в их любви ко мне было что-то от любви женщины к мужчине — страстная серьезность отношения, требовательное восхищение. Они обе увидели первого в своей жизни человека, над которым уже не была впрямую властна история, которого она не могла досягнуть всеобщей мобилизацией или типовым ордером на арест, и твердо положили отдать ему все то, чего сами были лишены: радость, счастье, спокойствие, уверенность. Но лишенность невосполнима, и передать они смогли только тягу, стремление, жажду…
Они ревностно относились друг к другу, состязаясь не в щедрости, умилении или знаках внимания, а в плотности присутствия в моей жизни. Они часто разглядывали меня, по приметам тоскующего сердца определяя во мне существование своих мужей, братьев, сестер. Умершие воскресли во мне, — частицами, отдельными чертами, — и бабушки, каждая на свой лад, пересобирали, перетолковывали меня, не давая пощады друг другу. Если бабушка Таня говорила, что цветом волос я пошел в ее младшего брата Алексея, в сорок втором году сгинувшего без вести в Харьковском окружении, то это означало, что Алексей спасся, а вот старший брат бабушки Мары Павел, тоже бывший светловолосым, — нет, его кровь напрасно вылилась зимой тридцать девятого на финский снег, растаяла по весне, влилась в черные торфяные протоки карельских озер, растворилась, исчезла без остатка.
В конце концов бабушки соглашались: во мне есть что-то и от Алексея, и от Павла; и лучше бы они не достигали согласия, потому что мне теперь приходилось отвечать за двоих; цвет глаз, очертания скул и рта, форма носа — возникала очередь жаждущих спасения во мне, и бабушки взвешенно и скупо отмеряли им частицы наследства. От каждого я обязан был перенять лучшие черты личности, за каждого я должен был прожить непрожитое, воплотить невоплощенное.
Бабушки видели и обсуждали какого-то другого меня, объект загробной гордости; и я терялся — существую ли собственно я, или я есть сумма чужих черт, вечный должник.
Эта длившаяся все детство тяжба ощущалась скорее подспудно; кроме родительской власти, власти воспитателей и учителей, требований детского сада и школы, была еще эта власть, слово и мнение мертвых, которые там, в посмертии, словно вершили непрекращающийся семейный совет, обсуждали и оценивали меня, схватывались друг с другом относительно моей судьбы.
НАСЛЕДСТВО ЖИВЫХ
Несколько раз в год живые и мертвые встречались; так я, во всяком случае, чувствовал. И главной точкой встречи во времени и пространстве был день моего рождения.
На опустевший, освобожденный от привычных мелочей, раздвинутый в длину стол стелили старинную скатерть, призрачно-ветхую, как саван, от тысяч стирок.
На скатерти — красным по белому — разворачивающейся из центра спиралью были вышиты пословицы. Похожие на годовые кольца дерева, они вились одним бесконечным предложением, нитяным заклинанием. Без труда не вытащишь и рыбку из пруда, не красна изба углами, а красна пирогами, семь раз отмерь, один раз отрежь; я верхним чутьем схватывал сентенциозную простоту пословиц, их родство с современными мне лозунгами: миру — мир, кто не работает, тот не ест, мы не рабы, рабы не мы.