Там, в идеальном нигде, в месте, которое теперь навсегда ушло на дно, я и был зачат. А рожден — с судорогой землетрясения, словно родительский замысел был разгадан и большой мир грозно приветствовал того, кого хотели скрыть от рока.
Мои чувства, сама моя способность чувствовать несли в себе отпечаток того подземного удара. Я плохо понимал и ощущал все, связанное со стабильностью, неизменностью, твердостью, хотя всей душой стремился к этим, недоступным мне, состояниям; дисгармония была мне ближе и понятнее, чем гармония.
На городских прогулках меня влекли старые дома, просевшие, грозящие развалиться. Трещины в стенах, в стеклах, трещины в асфальте, на которые дети иногда стараются не наступать, трещины в мраморной облицовке метро соединялись для меня в сложную сеть, будто весь мир был мучим тайными напряжениями.
Калейдоскопы, головоломки, где нужно собрать фигуру из частиц, вызывали отнюдь не любознательность, а болезненный, маниакально упорный интерес — не столько собрать, сколько наблюдать, как воссоединяется и разъединяется целое.
Предметы, потерявшие свою пару или сообщество, — одинокая варежка, ботинок, оставшийся без второго, отданного в починку, оброненная во дворе костяшка домино — звали понять, как проживают они свою неполноту.
Зная, что буду наказан, я ронял иногда чашку, чтобы испытать момент невосстановимости предмета и необратимости времени. А взрослые старались обучить меня аккуратности — для них порча, поломка, даже нечаянные, приравнивались к преступлению. Они жили так, словно вещей есть некое конечное число, одну разбитую рюмку нельзя заменить другой, она выбывает безвозвратно, и в пределе, неаккуратно относясь к вещам, можно остаться вообще без них, провалиться в каменный век, к шкурам, палкам-копалкам и топорам из кремня.
Взрослые будто постоянно чинили мир, постаревший, износившийся, потраченный, небрежно использованный; им казалось, что ущерб происходит от старости вещей. Но когда отец обмазывал известкой дачный фундамент, потрескавшийся от весеннего буйства земли, мне казалось, что это не старость фундамента виновата — внутри трещин спрятано будущее, оно прорастает, как трава или кусты на старых фасадах, крошит кладку.
Мне иногда ставили слушать классическую музыку, но меня мучили ее гармонии, я чувствовал, что мир устроен не так, в нем нет слаженности, стройности, и искал иных звучаний, которые отвечали бы моему рисунку чувств. И обретал их на Немецком кладбище, куда мы ездили несколько раз в год прибрать на семейном участке.
Звезды, погоны, орудийные стволы, самолетные пропеллеры; капитаны, майоры, полковники, — на каждой третьей или четвертой могильной плите были их лица, еще моложавые. Кладбище беспристрастно свидетельствовало, чем страна занималась целый век, куда делись ее мужчины; насыщенность войной была такова, что мне порой казалось — на деревьях начнут расти ордена и медали вместо листьев.
Среди старых могил часто встречались немецкие прошлых веков: какой-нибудь Ганс Якоб Штрауб, врач и аптекарь. Фамилии на русском и фамилии на немецком чередовались, словно то был общий список потерь после яростного боя. Казалось, покойникам неуютно там, под землей, они лежат в могилах как в окопах, и какой-нибудь усопший генерал уже взял на себя командование, чтобы выкинуть с нашей земли
Чем более тихим, успокоенным представало кладбище в ясный осенний день, тем страшнее, глубже и упорней казалась подземная борьба, заменившая вечность не верившим в нее. Кладбищенская земля, взопрелая, изрытая, часто проваливалась, вспучивалась, выворачивала камни, топила в себе ограды, наклоняла памятники, выдавливала наружу древесные корни — и мнилось, что это следы подземных атак: не помнящие себя, распознающие лишь вражеское, покойники роют ногтями подземные ходы, штурмуют склепы, вламываются в чужие истлевшие гробы.
И вдруг гулко и страшно, мгновенно набрав силу, звучали над кладбищем аэродинамические трубы соседнего авиационного завода, где еще в войну испытывали истребители, обдувая их сжатым воздухом. Ревел доисторический зверь, мастодонт из мастодонтов, голос его был больше кладбища, больше города, он останавливал даже глухую подземную войну, подвешивал в пустоте сбившееся с такта сердце; мощь звука достигала таких величин, что становилась звуком мощи.
А родители как ни в чем не бывало убирали участок, соскребали постоянно расползающийся мох со скромных плит, выметали листья. Я же убеждался: да, мир построен на разладе, да, мои ощущения правдивы, как правдиво ощущение близости ненастья, высокого давления, грозовой наэлектризованности воздуха. Рев аэродинамических труб над могилами родных становился звуком прошлого, звуком истории, звуком ее беспощадной стихии, и я почти благодарно вслушивался в него. Он физически внятно объяснял мне, какие силы разрывали, давили, кромсали нашу семью, эхо каких событий живет в ней; срывал покровы, обнажая самое нутро, самую суть.
НАСЛЕДСТВО МЕРТВЫХ