Я вспоминала тут, конечно, и многослойное морское видео «МедеиМатериала», которое кроме экрана проецировалось на кирпичную кладку Страсбургского театра, на ржавую облезлую штукатурку «Буфф дю Нор» в Париже. Везде Васильев полагался не столько на театральную элегантность, сколько на вещественность площадного кукольного театра, эстетику Панча и Джуди… А в этом смешном райке — великая Гертруда, Раневская, Федра… Скажу снова: это самый наивный, самый детский, самый простодушный васильевский спектакль, где все участники «приношения» — одновременно Старики и Мальчики, а смысл так прост, что его страшно отгадывать.
Музыку писал Владимир Мартынов (а исполнял инструментальный ансамбль «Opus Posth» Татьяны Гринденко). Музыка, которая приходит за действием — позже. Не музыкальный номер, декорирующий действие, а звук, шум, раздвигающий пространство, поэма об океане. И опять-таки вдруг, из кукольных небес и поднимающихся задников — голоса латинос, человеческие голоса со смутно узнаваемой мелодикой народных марьячос: только звучат они так, будто в шуме волн или же в стуке паровозных колес приходит шумом (придуманное, кажущееся?) едва различимое пение…
Скажу то, в чем уверена: наивность и простота этого спектакля сознательно резонируют с документальным фильмом, который Васильев снимал пять лет назад на итальянских бегах «палио» в Тоскане и Умбрии. «Осел» — «L’Asino». Где тоже мало что случается, где не так уж много событий, остающихся в памяти. Кроме настойчивости. Такой крайней упертости — ну, как, собственно, ослу и положено. И сам он не знает зачем. И не знает, что у людей это зовется храбростью. Что не уберегает она от той последней комнаты, куда ни за что он не желает заводиться, и упирается, и садится на пол, и не идет. А там — рабочий пистолет в голову, а потом этого, ушастого, подвешивают рыбьим кульком за крюк, за ногу. А глаз открыт: он даже больше, чем при жизни, и он светится светом, что идет изнутри. Последняя новелла зовется «Esodo» — «Исход», в ней двух осликов, стоящих под деревом, кто-то пытается оттащить куда-то прочь. А они не идут. Одного утаскивают почти насильно, а второй — поменьше, помельче, подумав немного, соглашается и идет сам. Ослик как метафора живой, животной нашей души, которая смешна, неловка и бестолкова. И которой страшно. И отправляться куда-то приходится. В тусклый белый горизонт.
В этом действе «Старик и море. Читка и перформанс» более всего помнится как раз пронзительный свет, время от времени режущий глаз напрямую, фронтально со сцены. С ним не просто яснее — наглядно виднее, зачем нужны декоративные занавесы-небеса воздушного шелка: слоистый мир, слоистый земной рай суши и океана (у Арто, когда он описывает чужие картины, в особенности листы или полотна величайшего Андре Массона, высшим словом похвалы идет: «слоистый», «слюдяной»). Господь уже распорядился, чтобы высокая напряженность была хоть как-то затенена, смикширована… И есть мгновения — (никогда — слишком долго, потому что невыносимо), — в самый зрачок светит, палит, выжигая роговицу, — свет конечной черты, и одновременно — свет высшего творчества и высшей храбрости. Только Старик не жалуется: он понимает — и терпит, и сам зовет, и тащит себя в этот луч — если уж нельзя иначе… Посреди всей наивной рукотворной картинки, радующей глаз, вставлен невыносимый крик обычно сдержанной Аллы Демидовой (он записан, то есть — остановлен!) и невыносимые мгновения света, вскрывающего зрачок (не забыли, как еще на Поварской, в «Плаче Иеремии», и не только — врывался накатом из глубины студии этот белый свет). Нет, не «как бы сквозь тусклое стекло», даже если стекло это сиреневое, и сине-зеленое, и голубовато-маревое, красивейшее из всех, но «лицом к лицу», то есть — невыносимо, нестерпимо. Но Медея Демидовой знала прекрасно, что дети ушли в свет, к Гелиосу — в ослепительный блеск солнечной колесницы (как и в «Медее» Валери Древиль) — за мерной качкой волн, уже после всего напряжения страсти, идет ослепительная белизна последнего острова, айсберга, сияющий блеск холодного бессмертия.