Но мастер и меряется траекторией своего пути. А она (как и траектория полета истинного поэта) всегда трагична, надорванна, порой размазана пунктиром ружейных выстрелов. Мне важно было эти художественные путешествия в «чужестрании» показать изнутри. И видимо, надо здесь, в последней главе, сказать наконец прямо — это всегда среда недопонимания, это поле труднопреодолимого тупика, глухоты окружающих, недочувствования коллег. Несмотря на выдающиеся произведения, смысл которых раскрывается постепенно, во рту остается этот привкус горечи — как ощущение поражения (в восприятии чужестранцев — да и в собственной стране, которая давно уже осталась позади!), — ощущение неминуемой гибели, которого не преодолеть… «О Руская земле! уже за шеломянемъ еси!»
Поневоле пришлось заканчивать книгу именно материалом о природе насилия, о судьбе России. И о том, что всем в общем-то — глубоко на это наплевать… А ведь Васильев всегда оставался верным хроникером-художником, истинным летописцем своей страны: и во «Взрослой дочери молодого человека», и в «Серсо», и вот теперь — в этой своей «Империи». Потому и для Ильи Хржановского западная история «Дау» закончилась, по существу поражением — и в профессиональной среде (где отказались принять), и у широкой публики (где люди просто не знали, замерев в растерянности, что же делать с этим перцептивным опытом). Мне кажется, что вся история «Дау» идет хорошим постскриптумом (прямо как «Заключительное ненаучное послесловие к „Философским Крохам“» Кьеркегора) к прежней художественной жизни, что уже не вернется, но многое выражает в нашей судьбе. Да и в судьбе самого Васильева в том числе (он всегда любит повторять, что поэт отличается от литератора как раз этой тенью судьбы, ее накатом и ударом ножичка исподтишка… каким к черту перочинным ножичком? — дубиной!)…
Красота меряется только глубиной провала, когда сердце ухает вдруг с высоты — да в бездну. В-без-дна… чтобы каким-то чудом оттолкнуться и выпрыгнуть случаем наружу. А искусство меряется степенью сжатия, диалектикой свободы и насилия у перформера, у режиссера: шедевр, как вещество, продукт нуждается прежде всего в процессе возгонки — в той самой алхимической колбе, поставленной на огонь. И художник — всегда насильник, он даже обязан им быть. Этому меня научил Арто.